— Приняла ли ты решение, царевна?
Царевна свела бровки и с трудом удержалась от того, чтобы не прыснуть смехом, видя величие на лице отца. Она-то знала, как он наклеивает на лицо это величие. Закивала. Потом услышала смешки из свиты и важно заявила:
— Да, о Владыка!
— Знаешь ли ты, какую власть возьмешь?
— Да, о Владыка!
— Так назови ее.
В зале затаили дыхание, подземный народ, жадный на новости, вперился в свою царевну.
Олимп? Цветы? Новая охотница? Тепло очагов? Кто-то заикнулся про сны, но его заткнули злым шепотом: «Целительницей будет, увидишь!» — «Нет, любовью!»
Дочь подземного Владыки улыбнулась — светло и радостно, как будто знала, что о ней говорили — что ей пойдет любовь…
И вдруг посмотрела левее трона своего отца.
— Танат Жестокосердный, — колокольчиком прозвенело в тронном зале. — Я вызываю тебя!
Шепотки предвкушения застыли, испугавшись, замерзшими птицами попадали на пол. Молчание было холодным и неумолимым, как тот, чье имя только что слетело с девичьих губ.
Ножницы Мойр больше не звенели: испугавшись, замерли в отдалении.
* * *
Он увидел ее лицо. Он видел и раньше — скользил мимолетом острием взгляда (какое ему дело до дочери Владыки?!) — но теперь рассмотрел как следует.
Красива? Нет?!
Олимпийские бы сказали. Смертные бы тоже. Только чудовища красоты не понимают.
Важна не красота — глаза. Глаза у нее — не материнские: черные, затягивающие, а это значит — бесполезно…
Что бесполезно?
— Я не дерусь с женщинами, — холодно и веско произнес он, и свита невольно поежилась при слове «дерусь». Замерзшие звуки начинали оттаивать, взмахивать крыльями, порождать слова, полные недоумения и жалости к глупой царевне…
Макария улыбалась. Она не смотрела ни на мать, приподнявшуюся на троне, ни на отца — только левее трона, на того, у кого собиралась забрать власть отнимать жизни.
— Правда. Ты срезаешь им пряди, когда они не видят. Но отказ будет обозначать, что ты уступил. Отдашь мне свой меч?
И протянула руку, как капризное дитя — за новой игрушкой. Надула губки: что ты не снимаешь клинок с пояса, не отдаешь?
Пальцы бога смерти неосознанно стиснули родную стертую рукоять, и ответ вылетел сквозь зубы раньше, чем он успел понять, что сейчас скажет:
— Никогда.
Этого клинка, кроме него, коснулись только двое. Сизиф — мелкая смертная мразь: когда Танат очнулся в подвале басилевса, обмотанный цепями от лодыжек до шеи, его клинок стоял, прислоненный к стене, и смертный опасливо трогал пальцем древнее железо… Потом перестал, испугавшись взгляда своего пленника, но ощущение испятнанности осталось до тех пор, пока клинок не срезал прядь с головы хитрого царя, не искупался в жертвенной крови в день похорон…
И был еще — подросток с черными глазами и волосами, которого Танат как-то пообещал научить драться по-настоящему.
«Ты отнимаешь жизнь этой штукой?!»
Глаза этого мальчишки теперь смотрели на Железнокрылого. Смотрели не как тогда — улыбаясь.
— Это значит — мы будем драться? На мечах?
Он молчал, не зная, что отвечать. Аид тоже подсказки не давал — замер на троне изваянием самого себя, не снимая руки с локтя дрожащей Персефоны.
— Значит, будем, — звонко повторила Макария. — На мечах. Сколько тебе нужно времени на подготовку? Немного? Тогда я пошла за клинком, а ты пока наточи свой, а слуги приготовят арену во внутреннем дворе.
Она подумала и добавила:
— С позволения Владыки.
На миг все забыли о Макарии и впились глазами в своего царя. Глаза поедали. Глаза жадно обшаривали сжавшиеся губы, сошедшиеся брови… никому не хотелось пропустить, когда начнется: вот сейчас Владыка поднимется с трона, изречет, что дочь хочет непомерного, запретит, ушлет вестника во внешний мир к своим обязанностям…
Аид поднялся — величественный и властный. Постоял, глядя на дочь, так и не ответившую ему взглядом. Потом на свиту, на отблески огня по колоннам.
Сделал шаг. Другой. Третий. Подметая багряным гиматием пол и ускоряя шаг, под недоуменными взглядами придворных Владыка вышел из собственного тронного зала.
Не дав ответа.
Сначала всем показалось так — и только после этого они услышали сухой вскрик царицы и поняли, что ответ был.
Церемония закончилась.
* * *
Нудно звенел ручей о берег — тысячей хрустальных молоточков. Распевал соловей — золотой, работы Гефеста — и переливались, отражаясь в ручье, самоцветы.
Струны с поверхности уже не тревожили, заглушенные тревожным звоном внутри: «Бесполезно…»
Крылья цеплялись за дурацкие ивовые кусты на берегу. Ива выросла среди каменного сада непрошенной, пропорола хрусталь, пустила побеги, теперь вот мешала Убийце сесть и подумать, хотя о чем там думать — ждать…
«Беглец», — насмешливо высвистел соловей.
«Трус», — мягко вздохнул ручей…
Пусть себе. Во дворце невидимки было бы хуже. Белокрыл уже подкрадывался со своей чашей — ну его, только голову задурит. Керы с Эриниями присылали сказать, что хотят беседовать. Геката манила издалека…
Все пялились. Кроме невидимки, да еще его жены. Эти покинули зал вслед за дочкой: упрашивать маленькую дуру взять слова назад.
«Бес-по-ле-зно!» — залился сверху проклятый соловей, и Танат чуть опустил подбородок, глядя на свое лицо в холодной воде.
У нее кровь Невидимки в венах. Его взгляд, пусть и с неуместной искрой улыбки.
Ее не переубедить, и через час придется взяться за родную рукоять, поднять клинок против дочери своего Владыки.
Плевать на всех Владык. Против дочери друга. Брата.
Невидимка не умеет прощать. Не научился за годы. Танат знал слишком хорошо, потому что сам был из того же теста.
Он не простит ни шрама на теле дочери, а тогда…
Соловей смолк, и молоточки воды застучали по хрусталю звонче. Почти заглушили мягкие шаги позади, но Танат слышал — потому что ждал их.
— Невидимка, — тихо проговорил он. — Ты пришел приказать мне?
— Я пришла умолять, — еще тише откликнулись из-за спины.
В первый момент он с трудом поборол желание свести крылья — и исчезнуть. Царица — это было плохо. Пусть бы лучше как раньше не удостаивала его взглядом, он давно уже разучился говорить с неподземными…
Крылья прорезали воздух сотней острий, когда он встал и посмотрел на нее.
Губы искусаны. Глаза бездонны и вызывающе зелены — непреходящая весна, которой он терпеть не мог.
Белое, искаженное лицо, прическа растрепалась, превращая царицу — просто в мать…
— Только услышь меня. Услышь, Железносердный. Выслушай… Она же просто девочка. Глупая девочка. Разве за это нужно так карать?!
«Да, — чуть не сказал он. — За глупость нужно карать». Но не сказал: она не услышит, будь она хоть триста раз женой невидимки.
— Не я бросил этот вызов. И отказаться я не мог. Уговори свою дочь, царица. Пусть возьмет слова назад.
По заплаканному, но уже спокойному лицу Персефоны плясали тени от гранатовых листьев.
— Она не откажется. Я знаю. Она ведь его дочь.
Соловей опять звучал — голос разливался желтой патокой над безмолвным, темным садом. Пахло перестоявшим гранатовым соком: где-то с ветвей катились плоды…
Она тоже не умеет прощать, подумал Танат, безразлично вглядываясь в глаза Владычицы. Даже мужу не простила своего похищения. Смирилась, полюбила — и не простила. Мне ответа тем более не простит.
Не привыкать.
— Ты пришла не к тому, царица. Я плохо умею щадить.
Ее лицо чуть дрогнуло, но тут же застыло в маске величия, и он вдруг понял: что нашел в этой неподземной Аид. Острие кинжала, скрытое в ворохе легкой, драгоценной ткани… Невидимка всегда умел ценить притворство.
— Это хорошо, Жестокосердный. Потому что я не прошу тебя щадить ее. Напротив. Я хочу, чтобы ты дрался в полную силу. Я хочу, чтобы ты показал, что ты непревзойденный мечник… я хочу… — она хватанула воздух, — чтобы ты не оставил ей ни шанса на победу.