Иногда они разговаривали, встречаясь между уроками. Странный генерал ей понравился. Она была девушка эмансипированная и, устав ждать от него мужской инициативы, как-то раз сама пригласила его в ресторан, через пару дней – в кинематограф. В итоге двадцатилетняя принцесса влюбилась без памяти. Он с юности избегал женщин, но тут был особый случай, и на тридцать четвертом году жизни Унгерн вступил в первый брак, рассчитывая через семью жены сблизиться с китайскими монархистами. Венчались в церкви, при крещении невесту нарекли Еленой.
Шестью годами раньше, вернувшись из Урги в родной Ревель, он сказал кузену Эрнсту: «Знаешь, события на Востоке складываются таким образом, что при удаче и определенной ловкости любой человек может стать императором Китая». Кузен засмеялся: «Уж не ты ли, Роберт?» Для родни он оставался Робертом, как назвали при рождении. Роберт-Николай-Максимилиан Унгерн-Штернберг, недоучка и неудачник, на зависть ревельским кузенам он повел под венец наследницу славы величайшей из династий Востока.
Впрочем, вместе прожили недолго, через месяц Унгерн отослал жену к родителям, навещал редко, чтобы не видеть ее слез, и потерял к ней всякий интерес, когда выяснилось, что китайские монархисты такие же пустые болтуны, как русские. Сама по себе она его не интересовала. В женщинах он никогда не нуждался, это были продажные, низменные, трусливые существа, которых Запад в гибельном ослеплении возвел на пьедестал, свергнув оттуда воина и героя.
Накануне похода на Ургу он письмом известил жену о разводе – по китайским законам этого было достаточно для расторжения брака. Предстояла война с Пекином, и ему не хотелось, чтобы у нее были неприятности с властями. В его собственных владениях жёны отвечали за преступления мужей и карались наравне с ними.
О своей Елене он почти не воспоминал, ее облик давно померк в памяти, но сейчас она склонялась к нему, гладила по груди маленькой прохладной ручкой, что-то шептала на недоступном ему языке предков. Он впервые пожалел, что не простился с ней перед походом, и с той ослепительной последней ясностью, какая бывает только во сне, вдруг понял, что его Елена явилась к нему неслучайно.
Спать на закате хуже всего. Проснувшись, он лежал с закрытыми глазами, кожа на груди еще помнила холодок ее пальчиков, но вместе с облегчением, что это всего лишь сон, возникла смутная тревога. Провел рукой по тому месту, которого касалась ее ладошка, и вздрогнул – гау не было. Рывком сел, пошарил вокруг, перевернул седло и поискал под ним – нету. Шелковый пакетик исчез, шнура тоже не было. Мелькнула мысль, что жена умерла, ее душа приходила позвать за собой, предупредить, что близится и его время.
Он разбудил Безродного.
– Спишь, крымза?
– Виноват, ваше превосходительство, сморило.
Унгерн огляделся. Неподалеку валялась в траве сухая сосновая ветка, серая на зеленом и желтом. Чем дольше он на нее смотрел, тем отчетливее припоминал, что, когда ложился, ее здесь не было, сплошь были зелень и желтизна, но почему-то помнил эту ветку, словно давным-давно видел ее, а теперь узнавал: вон та шишечка задела щеку. Узнал, и всплыло лицо Жоргала – стоит над ним, обмахивает его, спящего.
В последнее время Унгерн изменил привычке не носить при себе никакого оружия. Откуда-то пошел слух, что он ведет дивизию в Тибет, осведомители доносили о зреющем в дивизии заговоре с целью убить его и повернуть в Маньчжурию. Имена заговорщиков были неизвестны, подозрительных убивали ночью, во сне. Утром после каждого ночлега находили изрубленные шашками трупы тех, кому Унгерн перестал доверять.
На всякий случай он передвинул кобуру с бедра на живот. Вопрос был вот в чем: кто-то подговорил Жоргала взять амулет, чтобы монголы разуверились в бессмертии своего джян-джина, или он решился на это без подсказки? Если так, то для чего? Хочет сам стать неуязвимым или сделать уязвимым его, Унгерна. Первое еще можно простить, второе – нет.
На краю поляны зашевелились кусты, вышел Жоргал. Винтовки при нем не было.
– Иди сюда! – позвал Унгерн, расстегивая кобуру на случай, если Жоргал вздумает бежать.
Тот присел от страха, но подошел.
– Ты что там делал?
– Коней смотрел.
– Кони там, – махнул Унгерн в противоположную сторону.
– Там, – согласился Жоргал.
– А туда зачем ходил?
Подумав, Жоргал выразительно похряхтел и ответил услышанной от одного офицера фразой:
– Орлом сидел.
– А что кислый? Живот болит?
– Ой, шибко болит!
– Сейчас Найдан-Доржи травы даст. Выпьешь, пройдет… Приведи его, – обернулся Унгерн к Безродному.
– Не надо. Уже меньше болит! – радостно сообщил Жоргал.
Безродный заколебался, но Унгерн повторил:
– Приведи.
Он посмотрел вверх. Хотя небо синело по-прежнему, вокруг всё незаметно переменилось. У земли ветер почти не ощущался, но вершины сосен раскачивались и заунывно шумели. От этого рождалось предчувствие опасности, грозной близости иной жизни. Там, вверху, гуляли степные боги, товарищи Саган-Убугуна. Они слетелись, как мухи на мед, – поглядеть, что будет с человеком, которого покинул Белый Старец.
– Ты большевик? – внезапно спросил Унгерн.
Это слово Жоргал выучил прошлой весной, когда на дороге между Хара-Шулуном и русским селом его остановил пьяный японский офицер с двумя солдатами. Офицер ткнул Жоргала в грудь, после чего показал сперва большой палец, потом мизинец и стал спрашивать, попеременно шевеля то одним, то другим: «Эта? Эта?» Жоргал подумал, что японец спрашивает, куда идти к русскому селу, которое было больше их улуса, и указал на большой палец, как раз в ту сторону и направленный. В то же мгновение японец завизжал, как раненый заяц, и страшным ударом сбил его с ног. Жоргал долго не мог понять, за что ему досталось, пока приехавший в Хара-Шулун русский ветеринар не объяснил, что японец интересовался, кто он по партийной принадлежности – большевик или меньшевик.
Теперь, наученный горьким опытом, Жоргал оттопырил мизинец и сказал:
– Зачем большой? Маленький… Меньшевик.
Подошел заспанный Найдан-Доржи. На щеке у него, как морозный узор на заиндевевшем окне, отпечаталась ветка папоротника. Узнав, что его разбудили из-за Жоргала, который заболел животом, он обиделся, но не выдал обиды.
– Пойдем, траву дам. С чаем выпьешь.
– Нет, – сказал Унгерн, – осмотри его при мне. Вели халат снять.
– Сними, – недоумевая, повиновался Найдан-Доржи.
– Зачем снимать? Уже совсем не болит, прошел, – доложил ему Жоргал и весело похлопал себя по животу.
– Снимай! – приказал Унгерн, вынимая револьвер.
Дрожащими пальцами Жоргал отстегнул верхний крючок. Он знал, Саган-Убугун не подставит ладонь, чтобы его спасти. Наверное, он ушел пешком, раз белая кобыла всё еще стоит на краю поляны, но вернется, когда Жоргал упадет мертвый и гау сорвут у него с шеи. Нужно было бросить его в лесу или сжечь.
Он отстегнул второй крючок. Найдан-Доржи подступил ближе, заметил, изумился, протянул руку. Жоргал оттолкнуть его. Сам выхватил гау, вцепился в него обеими руками, не снимая шнурок с шеи, и пригрозил:
– Порву!
Найдан-Доржи отшатнулся, услышав, как под его пальцами слабо треснул священный шелк.
– Я сильный! – предупредил Жоргал.
Безродный с шашкой в руке остановил Унгерна, уже вскинувшего револьвер.
– Не надо, ваше превосходительство, не стреляйте. Тут далеко слыхать. Я его по-казацки…
– Руби! – крикнул Жоргал. – Только я раньше порву!
– Зачем? – спросил Унгерн.
– Чтобы ты не жил, мангыс!
– Почему ты называешь меня мангысом?
– У тебя глаза мангыса.
Унгерн усмехнулся.
– Думаешь, Саган-Убугун хранит меня потому, что я ношу этот гау? Китайцы арестовали Богдо – я воевал с китайцами. Красные русские убивают лам, оскверняют дацаны – я воюю с красными русскими. Саган-Убугун любит меня и без гау будет любить.
Жоргал слушал, но не слышал ни слова. Ясно было одно: отдашь гау – убьют, порвешь – тоже убьют. Лишь так вот, впившись ногтями в шелк, он еще мог жить.