И будто подтверждая слова зэка, майор, видимо начальник лагеря, в мешковатой шинели и в белых валяных бурках, начал свою приветственную речь с замечательных слов:
– Будете хорошо работать, будем хоронить в гробах. А лодырей и отказчиков – закопаем в землю, как собак.
Наконец распустили по баракам. А в шестом бараке, куда определили Лобова, топились сразу две печки, сделанные из все тех же бочек из-под горючего, но с жестяными трубами. И хотя Сергею, вместе с рябым парнем, как новичкам достались самые холодные места на нарах, все же это ложе не шло ни в какое сравнение с ледяным адом скотского вагона. И первая лагерная баланда, которую выдали на ужин, показалась восхитительной, даром, что никакого вкуса Сергей не ощущал – главное, что она была горячей. В одну минуту он выхлебал жидкое варево из старой прогорклой пшенки. Кружка горячего чая с куском ржаного хлеба завершила трапезу. Право, после трех суток в «поезде смерти» лагерь был островом спасения. С этим предубеждением он и уснул между рябым парнем, бывшим зенитчиком, и мужиком в треухе (он его даже на ночь не снял, подвязав потуже тесемки ушей).
Отбой в 22, подъем в 5, работа с 6 утра… Теперь по этому расписанию предстояло жить десять лет. Нет, теперь уже поменьше – девять лет и 359 дней.
Глава седьмая
Золотая братина царя Ивана
Армейский трофейный отдел размещался в здании бывшего молитвенного дома методистов. Дом уцелел, в нем было тепло и сухо, и именно сюда трофейные отделы корпусов и дивизий свозили все, что представляло художественно-культурную ценность. Определялась она, разумеется, на глазок, и среди редчайших шедевров попадалось много кича, картин низкопробного вкуса. Разбор подобных вещей был в новинку армейским трофейщикам, так как до вступления на территорию Германии трофейная служба занималась выявлением, учетом, охраной и эвакуацией бесхозного военного и гражданского имущества, ремонтом автомашин, сбором и отправкой шкур павших коров и лошадей, утильрезины, стальных шлемов, гильз и спецукупорки, запчастей и прочих жизненно важных для армии вещей. А тут потоком пошли ящики, извлеченные из шахт, бункеров, подвалов, пещер и прочих укрытий. Подгорянский лично их распаковывал и определял что и в какие комнаты уносить. В помощь ему прислали доцента-искусствоведа из Вильнюса, весьма пожилого интеллигента, почти незнакомого с советским строем: большая часть его жизни прошла в Виленской губернии, а потом в Литовской республике. Василий Иннокентьевич, так звали старичка, только охал и ахал при виде очередного раскрытого ящика и сыпал замысловатыми терминами.
Ирина сидела в приемном отделении и печатала на машинке названия вещей, которые диктовал ей доцент.
Это были бесконечные кубки из горного хрусталя, янтарные чаши в серебряных оправах, ларцы из карельской березы, часы – Диана верхом на кентавре, и вдруг… золотая братина царя Ивана Васильевича, Ивана Грозного! Она-то как из своего 1564 года в Германию попала? Ясное дело, из какого-нибудь музея украли. Оттуда же и скромные серебряные славянские лунницы-обереги. Какая-то русская женщина носила их на заре Московского царства.
А то вдруг икона Сергия Радонежского строго глянула на нее глазами ее Сергея. И защемило сердце – где он, как он там?..
– Зачем им так много надо было картин и музейных ценностей?
– Гитлер хотел сделать Берлин центром мировой культуры, средоточием всех шедевров – короче, пупом Земли, – пояснял Подгорянский. – Но пуповину ему мы вот-вот перережем.
Здесь же играла с кубками, хрустальными и янтарными украшениями и Машутка, которую не с кем было оставить дома. Ирина очень боялась, как бы она чего не разбила. Но ребенок ничего не разбил.
Одну из картин, извлеченную из ящика для оконного стекла Подгорянский рассматривал особенно долго. Это была картина Бёклина «Остров мертвых» Григорий Евсеевич раскурил трубку с очень приятно пахнувшим табаком.
– Знаешь, что… – сказал он Ирине. – Не надо вносить эту картину в опись. Я оставлю ее себе…
– Зачем тебе такой мрак?
– Нравится. Не могу понять чем, но нравится.
* * *
Отсюда, из барака, жизнь в фольварке казалась невероятно легкой и радостной – как в пионерском лагере. Теперь наступила расплата за прошлое приволье.
Сергей вдруг ясно понял, что всех их приговорили на самом деле не к срокам, а к смерти. А срока – это так, для надежды, чтобы не разбежались. Прожить в таких условиях десять лет невозможно. В лучшем случае протянешь год-другой, не больше. И понял это не только он один. Поняли это и те бедолаги, которые решили выбраться из этого ада самым простым и безболезненным путем: затаился в сугробе, уснул, замерз – и душа на свободе! А тело, оболочка останется конвоирам. Оно, это бренное тело, так же малоценно здесь, как и лагерные обноски. Вместе с ними и закопают – кого в гробу за ударную работу, а кого так – в мать сыру-землю, в карельский подзол. Потому-то через день-другой и приходится всем остальным волочить с делянки задубелые трупы тех, кто совершил побег в небытие. А может, тоже вот так – присесть в сугроб – и поминай как звали?!
Сергей гнал от себя малодушную мысль и, чтобы держать себя в тонусе, стал разрабатывать план почти безнадежного побега. Бежать, конечно же, надо было с кем-то на пару. Но с кем? Сосед по нарам, рябой парень по имени Толян и по кличке Барабан, казался вполне надежным человеком, во всяком случае, не стукачом. Он в первый же день рассказал Сергею свою историю. В плен попал в сорок первом под Вязьмой, когда в котел угодило сразу три армии. До весны 1943 года мыкался по лагерям. В свои двадцать два он состарился и ссохся настолько, что сапоги соскальзывали с ног, и все считали его мужиком в летах.
– Сапоги, как крынки на жердях, болтались, – рассказывал Толян. – Думал, хана мне, деда-покойника в царстве небесном встречу… Вдруг на аппеле, на построении, объявляют: «Кто умеет играть на музыкальных инструментах – шаг из строя!» Ну, я в школьном оркестре на тубе играл, «бас-2» называется. Трое вышли, и я с ними. Может, полегче будет, все не киркой махать, не тачки возить… Отвели нас в отдельный полубарак. А там уже человек двадцать бывших музыкантов. Раздали духовые трубы, а мне барабан достался с тарелками. И на том спасибо – а то бы снова на работы отправили. Таскать его, заразу, неудобно, а так ничего – играть в самый раз. Приятно даже. И стали мы марши разучивать – и встречный, и парадный, и какой хошь… Дирижер был из наших, из капель-дудок. Сыгрались. А потом весь оркестр в полном составе увезли в какой-то немецкий городок, там всех переодели во фрицевскую форму, только с другими кокардами и погонами. И сказали, что мы теперь будем служить в Русской освободительной армии. Ага! Той самой, что генерал Власов командовал. Он и сам к нам приходил, строевой смотр произвел, марши наши послушал, строевую подготовку – одобрил. И никто не спрашивал, хотим мы у него служить или нет. Вы – оркестр, вот и играйте, куда пошлют. Ну, мы и дудели. Кормежка хорошая, спали на простынях… Ну, а потом, ясное дело, взяли нас в плен по-новой. И пятнадцать годков всобачили. За барабан. Чтоб знал, где и кому барабанить.
Сергей усмехнулся:
– Почти как в басне: «Ты все пела – это дело. Так поди же попляши».
– Так поди же – попили… Вот и пляшу с холоду.
– Дёру отсюда надо давать.
– Да разве отсюда сбежишь?
– До лета надо продержаться, а там… Железная дорога рядом, тайга, болота – по шпалам да по гатям уйдем, – тешил Сергей и себя, и Толяна радужной надеждой. – Сухарей бы подсушить, а в лесу не пропадем. Я травы знаю, коренья – какие есть можно, грибы-ягоды. Уйдем…
Как молодых и пока еще сильных их поставили в пару на самую тяжелую работу – подпиливать подрубленные стволы двуручной пилой. Пилили истово и молча, чтобы уложиться в норму, чтобы «пайку» не скостили, чтобы на побег сухарей накопить… Мысль о побеге грела душу. А тут и лютые январские морозы сменились февральским потеплением. После тридцатиградусной стужи пятнадцатиградусные морозы казались оттепелью.