— Ничего, я доварю. Ступай, Гавриловна, — добавила она более мягким тоном, — отдохнешь лишних полдня, небось уж набегалась. Годы наши с тобой уже не молоденькие. Чего нам тут вдвоем толочься… а у Татьяны это уж до вечера. Я ее знаю: как в школе плохую отметку получит, так сейчас и в рев…
Марья Гавриловна ушла с оскорбленным видом, унося с собой многозначительную усмешку — знаем мы, мол, эти «плохие отметки».
Таня лежала ничком, уткнувшись лицом в подушку, вся судорожно дергаясь от рыданий. Мать-командирша посмотрела на нее, решительно нагнулась, подхватила под мышки и, рывком поставив на ноги, повела в ванную. Там она пустила в душ холодную воду, без церемоний взяла Таню за шиворот, нагнула и сунула головой под ледяные струи. Та, захлебнувшись от неожиданности, попробовала было вырваться, но могучие руки матери-командирши держали ее крепко.
Закончив процедуру, мать-командирша отпустила свою жертву и закрыла кран.
— На, утрись! — сказала она, протягивая Тане полотенце. — Утрись, да пойдем-ка, мать моя, ко мне — потолкуем.
У себя в комнате мать-командирша зачем-то заперла дверь на ключ, спрятала его в карман и приступила к допросу.
— …я вам ничего не скажу, — повторяла Таня, вся мокрая и несчастная, дрожащим от холода и переживаний голосом, — совсем ничего со мной не случилось… просто я себя плохо чувствовала… у меня болела голова…
Но от матери-командирши не так просто было отделаться. Потеряв терпение, она застучала по столу ладонью и крикнула, что если она, Татьяна, сию же минуту не расскажет ей все, как есть, то она выдерет ее, Татьяну, как Сидорову козу, даром что за ней уже кавалеры бегают. Неизвестно, что больше подействовало — угроза или упоминание о кавалерах, — Таня опять расплакалась и, между стонами и всхлипываниями, честно рассказала всю историю — от первой их встречи в энергетической до сегодняшнего разговора. Выслушав до конца, мать-командирша помолчала.
— Это и все? — строго спросила она наконец.
— Все, Зинаида Васильевна…
— Только раз тогда тебя и поцеловал, а, Татьяна? Глянь-ка мне в глаза…
Таня, краснея, открыто посмотрела ей в глаза.
— Честное слово, Зинаида Васильевна, один раз… потом начали говорить про Финляндию…
— Ну ладно, ладно… ох, горе ты мое, ну поди сюда.
Мать-командирша обняла Таню и притиснула ее мокрую растрепанную голову к своей обширной груди. Таня снова затряслась в беззвучных рыданиях.
— А реветь нечего, — сказала старуха. — Эка беда, подумаешь! Ну, поругались и поругались, сто раз еще помиритесь…
— Да, а если он… если он сказал, что я ему надоела!
— Ладно, ладно, будет тебе. Платок хоть возьми, рёва. Мало что он сказал… может, ты еще и не поняла как следует. А если и сказал? С чего тут нюни-то распускать? Эка беда, в самом деле. Да мало ли что говорят, как осерчают! Мужики народ такой, это уже дело известное, — иной и прибьет сгоряча, и за косы оттаскает…
— Пусть только попробует, — угрожающе сказала Таня сквозь слезы.
— Да не про него я, горе ты мое, это я к примеру. В старину как говорили? — не бьет, мол, значит, не любит. А уж без ссоры не проживешь! Тут, Татьяна, дело простое: любит он тебя — все у вас наладится, пересердится он, поостынет и сам же придет с повинной. А коли и вправду ты ему надоела, так нечего по нему реветь, по поганцу. Радоваться надо, что вовремя себя показал!
Мать-командирша погладила ее по голове своей широкой ладонью и вдруг, совершенно неожиданно, сердито закричала:
— А ты сама смотри, Татьяна! Пусть-ка я тебя еще где с парнем каким увижу, — приведу домой за ухо и выпорю, ей-богу выпорю! Бесстыдница тоже, семнадцатый год только пошел, а она вон чем занимается! Ты не думай, что на тебя управы не найдется: дядька твой как уезжал, так он мне все полные полномочия предоставил! Приедет, так хоть на голову ему садись, а покамест нет его — я за тебя в ответе. Теперь так будешь — в школу да домой, за уроки, а больше ни ногой никуда! Хватит разных этих кино! Еще если с Людмилой куда пойти — это можно, только пускай она сама всякий раз позволения у меня спрашивает. А если, не дай бог, хоть один поганец надумает опять в гости к тебе явиться — вот те крест, Татьяна, — приду, выволоку за шиворот и спущу с лестницы! Ты меня знаешь, я коли чего сказала, то так оно и будет. Довольно! Вот приедет Семеныч, разрешит — тогда гуляй на здоровье. А покамест и думать про веселье забудь! Ступай помойся, волосы расчеши, обедать будем. Ишь, мать моя, обревелась вся как есть…
Сережка едва дождался конца уроков, — уйти раньше помешало упрямство и какая-то озлобленная гордость. Но эти три часа дались ему нелегко. Выйдя наконец на улицу, он чувствовал себя совсем больным. Ему хотелось только одного — прийти домой, каким-то чудом избежать расспросов матери и замкнуться на ключ у себя в комнате.
Тяжело поднявшись на крыльцо, он прошел темные сенцы, толкнул дверь — и сразу понял, что случилось что-то плохое, очень плохое. У Зинки были красные, заплаканные глаза, мать стояла у плиты, согнувшись более обычного, и даже не оглянулась, когда он вошел в комнату. За обеденным столом сидел Николай, прямо в своем рабочем, лоснящемся от машинного масла ватнике, сдвинув на затылок кепку, и барабанил по столу пальцами. Все это Сережка увидел сразу, еще не успев притворить за собою дверь.
— Что случилось? — громко спросил он с заколотившимся от непонятного испуга сердцем. — Ты что, Коль?
— Здорово, Сереж. — Николай улыбнулся и снял кепку, словно дожидался для этого возвращения брата. — Такое, понимаешь ты, дело… придется мне повоевать маленько с белофиннами…
— Тебе? — Сережка стоял, ничего не понимая. — Почему? Мобилизация, что ли? Призвали тебя?
— Какая там мобилизация… Да раздевайся ты, ну чего стал! Чего вы, в самом деле, панику все разводите…
Сережка бросил портфель, снял пальто и нацепил на гвоздь. Разделся и Николай. Повесив ватник рядом с Сережкиным пальто, он подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.
— Дело, видишь, тут такое… ты вот объясни тут мамаше и Зинке, а то они и слушать не стали — сразу в слезы… Был у нас сегодня митинг. Общезаводской. Ну, директор, понятно, выступил — разоблачил англо-французскую политику… финны-то не сами полезли, это факт…
Николай говорил неторопливо, согнувшись над рукомойником и позвякивая стерженьком. «Ну, так что же случилось!» — хотел крикнуть Сережка.
— Ну, после парторг наш говорил, насчет помощи фронту… словом, приняли резолюцию послать на фронт нескольких коммунистов. Стал народ записываться. А я, Сереж, это дело так понимаю… — Николай выпрямился и, с силой отряхнув руки, потянулся за полотенцем. — …Тут ведь что греха таить — есть у нас такой народ, что ему партбилет заместо совести. На партсобрании выступить или там в цеху насчет стахановских методов и производительности — это он умеет, а чуть что… ну, да пес с ними. А с меня какой оратор? Я и кончил-то всего шесть классов, даже семилетку не осилил… Секретарь наш, Алексей Палыч, сколько раз, бывало, мне говорил: ты, говорит, Дежнев, больно уж какой-то пассивный, только с тебя и прибыли, что членские взносы регулярно платишь. Так вот, я говорю, я так понимаю, что если уж быть в партии — так это нужно как-то оправдывать…
Сережка сел за стол, расставив локти, и уткнулся лбом в сплетенные кисти рук. Он почувствовал вдруг такую страшную усталость от всего случившегося в этот день, что не было даже мыслей.
— В общем, ты записался добровольцем, — сказал он негромко, не поднимая головы.
— Ну факт, записался, — подтвердил Николай и тоже подсел к столу. — Я ж тебе объясняю, Сереж, — нельзя было иначе… и так уж коммунист из меня не ахти какой, а если бы я еще и тут сдрейфил… да как бы я тогда ребятам в глаза глядел, пойми ты!
— Я понимаю, — тихо отозвался Сережка. — Еще бы. Раз нужно — нужно, что об этом говорить…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
ИЗ ДНЕВНИКА ЛЮДМИЛЫ ЗЕМЦЕВОЙ