— На этой проклятой войне женщины и дети гибнут почти так же, как солдаты, — тяжело вздохнул начальник казино. — Приходите к нам в субботу на вечер! Немного развеетесь. — И протянул ладонь. — Меня зовут Рихард.
— Вальтер, — крепко сжал его руку Лунь. — Спасибо, дружище, за все!
Он спустился в зал, хотел взять еще коньяку, но передумал: нельзя расслабляться, надо брать себя в руки. Сел за руль и помчался в Малиновку.
Петрович и Чуднов обрадовались ему, как родному. Им было весьма неуютно во враждебном городе — без языка, без прикрытия. Они сидели в фургоне, не высовывая носа, как дети, напуганные долгим отсутствием матери.
Лунь учинил им строгую проверку урока и тут же задал им новые слова и выражения. Все это отвлекало от мыслей о Вейге…
* * *
На банной каменке Двойра жарила лук, а Борух молча чистил картошку. Жена, как всегда, донимала его упреками:
— Я же тебе говорила, надо ехать в Оршу!
— А что, в Орше нет немцев?
— Ну, тогда надо было ехать сразу в Москву!
— А кто у тебя в Москве?
— Лучше никого не иметь в Москве, чем кучу родственников в минском гетто!
Помолчали.
— Ну, мы, слава богу, пока не в гетто! — вздохнула Двойра.
— Пока нет. А что завтра? В доме полно немцев.
— Странные немцы. Я сама слышала, как они говорят по-русски.
— А что, немцы не могут говорить по-русски? А полицаи на каком говорят?
— Так это ж не полицаи.
— Двойра, откуда ты все знаешь, когда Циля осталась в Бресте?
— Бедная Циля! Она осталась в Бресте!
— А мы с тобой очень богатые? Тут никому не надо фото. Даже на могилку. Азохен вэй, товарищи бояре! Приехали в столицу!
— Скажи мне лучше, как идти на базар. Если я пойду прямо, а потом поверну направо — там будет базар?
— Он там будет, даже если ты повернешь налево. Только не надо тебе туда ходить. Ты так похожа на еврейку, что тебя в первую же облаву отправят в гетто. И будешь ходить с желтой звездой.
— А ты не похож на еврея?
— Ну, если только в профиль. А так меня даже за поляка принимали.
— Как говорил мой дед: «Вос тойг мир майн поймаш рэйдн, аз тэ лозт мих ин хойф нит арайн?[156]». А куда ты спрячешь свой профиль?
— Кому он нужен, мой профиль?
— Да тем же полицаям, которые будут проводить облаву.
— Полицаи, как ты говоришь, у нас в доме. И никто не спросил, почему с таким профилем и не в гетто?
— Ой, Борусь, как мне страшно за тобой!
— Эс зол зих горнит трефн вос эс кон зих трефн![157]
Глава восемнадцатая
На лесном кордоне
Едва поднявшись на ноги, Синягин, улучив минуту, когда в избе никого не было, встал под иконы, висевшие в красном углу, и принялся благодарить Всевышнего за свое чудесное спасение. Крестился он левой рукой, правая — покоилась на перевязи.
— Прими, Господи, — шептали его губы, — благодарение раба твоего за все, что ниспослал мне в эту войну, и за то, что не оставил меня без благодати своей на поле брани…
Много видел Роман Лихоконь на своем веку, а такого и представить себе не мог — чтоб красный командир поклоны перед иконами отвешивал! Стоял он на пороге и тихо смотрел на диковинное зрелище. Потом окликнул «капитана»:
— Пойдем, что покажу!
Синягин молча пошел за стариком. Шли они не долго — пока едва заметная тропка не привела их в густой березняк, а там — на маленькой полянке стояла на четырех пнях, как на курьих ножках, часовенка, срубленная из сосновых плах.
— Сам срубил, — похвастал дед. — Здесь сам молюсь, и ты молись. Отсюда молитва доходчивей.
Роман Михайлович зажег свечу перед образом Казанской Божьей Матери.
Синягин тихо обомлел: так вот где она, русская душа, спасалась от большевистской ереси! Вот как она приоткрылась ему. Сначала пришлось собственной кровью полить эту землю и только потом увидеть этот потаенный храм… И встал он на колени перед старинной иконой, на рябиновой доске, писаной по старообрядческому чину, и молился истово. Дед тоже преклонил колени и стал просить здравия всем своим подопечным и упокоения души убиенной рабы Божией Татианы…
Возвращались вместе.
— Об этом месте — никому! — попросил Лихоконь.
Синягин молча пожал ему сухую жилистую ладонь.
В его душе поразительным образом уживались изречения Заратустры и Заповеди Христа. Он полагал, что в отношении врагов он имеет право быть сверхчеловеком. Ницше укреплял его воинский дух. В остальном, с друзьями, а также близкими и ближними — он держался в рамках христианской морали. Ходил на исповеди и соблюдал посты, как это делали все его предки на протяжении десяти веков. Он полагал, что именно православие сделало из христианства — религии рабов — веру защитников Родины.
* * *
Как-то Макаров помогал леснику ставить самовар — щепил лучину для растопки. Убедившись, что Алеши поблизости нет, завел с дедом непростой разговор:
— Я бы мальчонку к себе в часть взял. Был бы он у нас сыном полка. Классного летчика бы из него вырастил.
Старик призадумался, потом усмехнулся:
— Да и где он твой полк-то?
— Полк пока без меня воюет. Но я к нему выйду. Шасси вот подремонтирую — и в путь.
— Что ж, и мальчишку с собой потащишь?
— А чего его тащить? Сам пойдет. Мы уже сговорились — ему летать охота.
— Мне, может, тоже летать охота… Но куда вы по войне пойдете? А как немец вас сцапает? И себя, и парнишку погубишь. Пускай он пока здесь обретается — будет у меня заместо внука. Плохо ли ему здесь на молоке да на малине? У него тут и мамка неподалеку лежит… А как с полком вернешься, так и забирай его.
Макаров потер шею, что было у него признаком крайнего замешательства.
— А, пожалуй, ты прав… Ты мальчонку сохрани. Будешь ему дедом. А я вроде как отцом. Я бы его и в свои сыновья взял, детей пока не имею… А этого бы вырастил. Запал, стервец, в душу!
— Да и мне запал, — признался старик. — Смышленый парнишка, ловкий такой, боевой… Я тут кругом сирота…
— Лады! На том и порешим… А тебя я, Роман Михайлович, к правительственной награде представлю — за спасение наших людей. К ордену представлю!
Лихоконь невесело усмехнулся:
— Был у меня орденок, да и тот пришлось в реку бросить.
— Что за орден?
— Святого Станислава третьей степени. За бои под Мукденом получил. Ага… Назвали меня тут умные головы «царским прихвостнем» за этот орденок. Обещали срок дать. Ну и бросил я его в Ясельду.
— Дуроломов во все времена хватало, — вздохнул Макаров. — Их бы туда — под Мукден или бы к нам, под Волковыск. Так и медальке бы поклонились, не то что ордену…
— А эта бабенка молодая, — кивнул старик на Ольгу, хлопотавшую по хозяйству, — она тебе кто?
— Да никто. Официантка из летной столовой. Вывез ее от немцев на самолете, да сам видишь — далеко не улетели.
— Ты бы ее тоже тут оставил, при мальчонке… Я-то в любой день могу преставиться. Нажил себе хворостей бессчетно…
— Поговорю я с ней. Может, и останется.
Но Ольга оставаться не захотела:
— У меня в Минске родня. Мне надо в Минск идти. А мальчика могу с собой захватить. Вроде как мой сынок.
— Ну, ты это с дедом решай…
Решали, как быть дальше, и Синягин с Таней. Все чаще и чаще они удалялись в лес вдвоем и там, вдоволь нацеловавшись-намиловавшись, обсуждали дальнейшую жизнь.
— Мне нужно родителей отыскать, — говорила Таня. — Они там с ума, наверное, сходят. Папа, конечно, воюет, а мама с сестрой — даже страшно про них подумать.
— А как ты собираешься найти их?
— Пойду вместе с тобой на восток. Перейдем через линию фронта. А там-то уж сразу найду.
— Я-то с тобой никак пойти не смогу. Мне тут надо оставаться — в тылу у немцев. Работа у меня такая.
— Понимаю… — огорчилась Таня. — А я думала вместе пойдем…