– Наиль, – представился он.
– Татарин?
– Башкир.
– Я бывал в Уфе, – сказал Еремеев, чтобы завязать разговор.
– А я ни разу. В Москве родился. Кто там сейчас у нас в Кремле?
– Ельцин.
– А у америкосов?
– Блин Клинтон, – переиначил на свой лад Еремеев, и оба улыбнулись. Тут загудел транспортер, лязгнули створки элеватора, и на стол выехал поднос с тремя тарелками, кастрюлей, чайником и нарезанной буханкой серого хлеба. Поужинали гороховой кашей с кусочками копченой колбасы; каждому досталось по бутерброду с куском сельди и треть чайника сладкого чая. Перед отходом ко сну в комнату заглянул санитар, проследил за тем, чтобы все сходили в умывальник и по нужде, затем запер за ними железную гермодверь, в которой даром что не было тюремного «глазка».
Еремеев разделся и залез на койку, нависавшую над Наилем. В его распоряжении была целая ночь, чтобы составить план действий. Но ничего путного в голову не шло, хотя кое-какие рабочие варианты он себе наметил. Наконец, решив, что утро вечера мудренее, день принесет самую главную информацию и более детальную ориентировку, он прочитал на сон грядущий Отче наш, «Трибожие» и «Молитву мытаря» и велел себе спать. Час настойчивого аутотренинга завершился дурным подневольным неглубоким сном.
Глава третья. То, чего не знал Еремеев. И никогда не узнает
Мой мальчик, мой зайчик,
Попал под трамвайчик
И ему перерезало ножки.
К. Чуковский
Это был странный гибрид гинекологического кресла и дачной качалки. Карина, безвольная, обмякшая после сауны, бассейна и вколотого Гербарием препарата, отрешенно покачивалась в нем перед камином. Герман Бариевич, откинувшись на кожаную спинку тренажера, мрачно созерцал беззащитную наготу девичьего тела, посасывая через соломинку тонизирующий коктейль. Эта женская плоть, заставившая бы вскипеть и кровь замороженного покойника, была всецело в его власти, но, увы, жрец Танатоса, бога смерти, испытывал Танталовы муки. Он боялся признаться себе, что ни тибетские шарики, ни финская сауна, ни инъекции из вытяжки рогов алтайских юных маралов, ни коктейль из настоек женьшеня, золотого корня и масла грецких орехов, выдержанных в горном меду, не воскрешат его былой мужской силы и что подарок, который он преподнес себе на шестидесятилетие в виде прекрасной, даром что обреченной на исчезновение девы, будет мучительно дразнить его своей недосягаемостью. О, если бы судьба подарила ему эту девушку тогда и там… Тогда – поздней осенью 1956 года и там – в комнатушке государственной дачи в Серебряном Бору, где он, двадцатидвухлетний лоб, только что вернувшийся из армии, изнывал от избытка накопившихся за четыре года телесной тоски и любовных фантазий. Радиолокационная станция ПВО, на которой он служил оператором, располагалась на острове Визе – скалистом клочке суши посреди Северного Ледовитого океана. Голый камень и льды. Мурманск с его суровой трехмесячной «учебкой» и Амдерма на берегу Карского моря, откуда Германа с дюжиной «молодых» самолетом забросили на этот пустынный островок, грезились оттуда далеким югом, центрами цивилизации, полными почти что тропических соблазнов. Невелика была разница между его «бело-медвежьим углом» и глухоманью казахской степи, где отбыла свой, тоже четырехлетний срок, мама как жена «врага народа». Отца, видного биохимика Бария Полониевича Ольштинского, арестовали за год до смерти Сталина, и умер он в один день с вождем и от того же самого банального кровоизлияния в мозг в подмосковной шарашке. Германа же от участи «члена семьи изменника Родины» спасло то, что он, повинуясь мудрому совету Валерии Валерьевны, любовницы отца, забрал документы из приемной комиссии медицинского и отнес их в призывную комиссию родного Фрунзенского райвоенкомата. К ней же, милейшей ВэВэ, он и вернулся в дембельской шинельке. В их квартире на Волхонке жили счастливые новоселы-вселенцы, мама после лагеря пристроилась пока в Караганде, а верная лаборантка отца поселила его в комнатушке госдачи, которая в летние месяцы являла собой двухэтажную коммуналку с шестью керогазами на общей кухне и одной уборной с выгребной ямой. В октябре дача пустела и превращалась в подобие заброшенного деревянного замка, утопавшего в диких зарослях запущенной сирени, жасмина и жимолости, почти невидного со стороны шоссе из-за густой хвои разросшихся елей. От их лап, лезших в окна даже в солнечные дни, в комнатах стоял полумрак, который едва рассеивали тусклые двадцатисвечовые лампочки в коридорах, на лестнице и кухне. Лето выдалось дождливым, и от непросыхающей сырости бревна двухэтажного сруба покрылись зеленоватым грибком. Всякий раз, когда Герман возвращался из города и входил в осиново-еловые дебри участка, ему казалось, что угрюмый казенный дом хранит какую-то мрачную тайну, что именно в таких унылых местах творятся убийства или вызревают кошмарные преступления. Как и во всяком уважающем себя старинном замке по ночам, а то и поздними вечерами шуршали в гнетущей тишине, скреблись и топали привидения. Правда, у них были острые мордочки, красные глазки и длинные хвосты, но от этого ночные шумы вовсе не становились менее загадочными и пугающими.
По субботам приезжала Валерия Валерьевна, голубоглазая веселая хлопотунья, типичная дама бальзаковского толка. Она привозила абитуриенту-отшельнику авоськи с московской снедью, вывешивала в холод между оконных рам гирлянду сосисок или кольцо ливерной колбасы, ставила в ведро с холодной водой баночки с шоколадным маслом и костным жиром для жарки картофеля, прятала от крыс в оцинкованном баке кульки с вермишелью и рисом, ванильные сухари и обсыпанные маком халы.
Запас картошки хранился на кухне в железной бочке, прикрытой самоварным подносом с десятикилограммовой гирей-калачом для тяжести.
После каждого такого визита Германа изнуряли жаркие сны, но он ни разу не позволил себе никаких двусмысленных намеков своей благодетельнице. Конечно же он волен был найти любую девчонку, зазвать ее в келью будущего студента. Мешали это сделать два обстоятельства – жестокое безденежье и врожденная застенчивость, доведенная трехлетним полярным одичанием почти до патологии.
Право, в этом заброшенном сумрачном тереме под мерный шум дождя-листогноя хотелось иной раз забросить веревку на крюк, услужливо торчавший из стены под лестницей. Вполне возможно, что кто-то однажды им уже воспользовался – такая чудовищная тоска была разлита в этом казенном домине. Спасали учебники и крысы. Герман глушил телесную дурь и душевную хандру ярой работой: вгрызался в науки, охотился на крыс, препарировал их и ставил опыты, которые не успел проделать отец. Его научные дневники, записи, наметки и планы, спасенные Валерией Валерьевной, хранились здесь же, в чуланчике с дачной рухлядью в круглой картонке из-под дамской шляпы. Барий Полониевич стоял на пороге разгадки тайны серого вещества головного мозга, его биохимического механизма, и Герман старательно экспериментировал с крысиными нейронами. Старенький цейссовский микроскоп, а также кое-какие реактивы и приборы неутомимая ВэВэ приносила из своей лаборатории, видя в Германе достойного продолжателя ученой династии Ольштинских. Основатель ее, известный российский химик, профессор Полоний Евгеньевич Ольштинский, друг великого Менделеева, назвал двух дочерей и сына именами элементов периодической системы: Аргента, Аурина и Барий. В свой черед Барий Полониевич нарек сыновей Германием и Палладием. Годовалый Ладик умер в войну от диспепсии.
* * *
…Карина с высоты своего странного кресла увидела вдруг, как в приоткрытую дверь каминной вошел сенбернар с восседавшим на нем человечком.
«Опять глюки», – равнодушно подумала она и закрыла глаза. Но мокрый холодный собачий нос, ткнувшийся в руку, заставил поверить в реальность увиденного. Всадник, державшийся за собачий загривок, был, наверное, самым маленьким в мире человеческим существом: тельцем с годовалого ребенка. Ручки его по локоть скрывались в длинной собачьей шерсти, а ног не было вовсе, он обхватывал бока сенбернара крохотными культяпками, обутыми в мокасины. Но самое ужасное – на миниатюрном, младенческом почти, личике топорщились черные усики.