Он аккуратно положил трубку на место и посмотрел на нас.
– Что, ребятки, развалим мы их сейчас или нет?
Ибо разработанный нами план состоял в постановке небольшого, но, как мы надеялись, драматического спектакля, конечной целью которого был сакраментальный “момент истины”. Режиссерский замысел ясен, роли распределены, билеты проданы. Осталось только ждать.
Через зарешеченное окно я видел, как к отделению подкатил патрульный “уазик”. Открылась задняя дверца, и в воздухе показалась, ища опоры, суховатая ножка в не слишком изящной стоптанной туфле. Рядом возник Северин. Лангуева спрыгнула на землю и немедленно принялась отряхивать пепел с юбки. В углу рта у нее торчала сигарета. Северин сделал приглашающий жест рукой, и они стали подниматься по ступенькам.
Я не один наблюдала окно за этой сценой. В эти самые секунды Балакин выводил из соседнего кабинета и неторопливо вел по коридору Алика Овсова. Он двигался с таким расчетом, чтобы буквально нос к носу столкнуться с Севериным и Лангуевой именно в том месте, где длинный милицейский коридор делает крутой поворот на девяносто градусов. Столкнуться – и тут же разминуться, свернуть за угол, потерять друг друга из виду. За последние сорок минут мы трижды или четырежды репетировали этот проход, рассчитывая время, приноравливаясь к ритму.
Стоя у окна, я мог только гадать, как все идет. Мне была отведена молчаливая, но важная роль – что-то вроде статуи командора. Дверь за моей спиной открылась.
– Проходите, – услышал я сухой, казенный голос Стаса. – Сюда, к столу, пожалуйста. Вот фоторобот, составленный по вашему описанию...
При этих словах я повернулся.
– А это, так сказать, оригинал, – закончил фразу Северин и спросил протокольным гоном: – Узнаете?
Но Лангуева смотрела не на карточки и даже не на меня. Взгляд ее был прикован к аккуратно разложенным на столе книгам из коллекции профессора Адриана Николаевича Горбатенького.
Признаюсь, я не ждал, что наша вобла зарыдает, забьется в истерике, станет рвать на себе волосы. Но и той реакции, которая последовала, я не предполагал. Вернее – отсутствия реакции.
Лангуева кончиком тонкого пальца откинула обложку одной из книжек, убедилась – то самое, и захлопнула обратно. Потом уселась на стул, высоко закинув ногу на ногу, щелкнула сумочкой, извлекла сигарету, прикурила. И, только выпустив первую струю дыма, хмыкнула себе под нос и пробормотала что-то вроде:
– Можно было ожидать...
– Чего ожидать? – склонился к ней Северин.
– Имейте в виду, – сказала Лангуева, обводя стол скрюченными пальцами с зажатой в них сигаретой. – Я к этому отношения не имею.
Но я заметил, что сигарета подрагивает в ее руке.
– В каком смысле? – заглянул ей в лицо Стас.
– А в таком смысле, что книжек я не брала, даже в комнату не входила. И ничего с этого иметь не должна была. Просто примчался ко мне этот идиот с выпученными глазами... – Нина Ефимовна скривилась то ли от дыма, то ли от неприятного воспоминания, – кричит: “Такой случай! Никто не узнает!” Подонок...
Пепел покатился ей на юбку.
– Ну я ему сказала: делай что хочешь, а я ни при чем. Наврать, когда придут, могу чего-нибудь, по старой памяти, так и быть, но я ни при чем, – твердо повторила она.
“А зачем милицию вызывала?” – чуть было не спросил я злорадно и осекся за мгновение до быстрого предупреждающего взгляда Северина. Действительно, если Нина Ефимовна Лангуева хочет пока думать, что может вот таким детским способом сухой выскочить из воды, пусть думает. Пока.
– Отлично, – воскликнул Северин, усаживаясь за стол напротив нас и доставая стопку бланков. Тон его из протокольного сделался почти что дружелюбным. – У меня от следователя прокуратуры имеется отдельное поручение официально допросить вас по этому эпизоду. Не возражаете?
– Валяйте, – согласилась Лангуева, зажигая новую сигарету.
Когда допрос подошел к концу, я взял у Балакина ключи и сходил за Овсовым. Пардон за каламбур, вид у Лошади был загнанный. Время, проведенное наедине с собой после мимолетной встречи в коридоре, не прошло для него бесследно. Пока я конвоировал его от кабинета к кабинету, он то и дело нервно утирал платком шею и красное разгоряченное лицо. А зрелище окутанной дымом Лангуевой перед столом с протоколом допроса, кажется, доконало его окончательно.
– Вон он, голубчик, – зло и торжествующе приветствовала Алика вобла, которая к концу допроса стала почти такая же разговорчивая, как при нашей первой встрече, только, так сказать, с обратным знаком. – А вы знаете, – удивленно повернулась она к Северину – я вот вам тут все рассказывала-рассказывала, а сейчас вдруг подумала: может, он и мне тогда наврал, а? Может, он сам ее и убил?
С Аликом при этих словах случилось что-то ужасное. Он из красного сделался белым, пошатнулся, оперся на стену и стал медленно сползать вниз. Я еле успел подхватить его под мышки. На глазах у него набухали крупные слезы, они слепили его, он тряс головой, часто-часто мигал, но, по-моему, не видел вокруг ничего.
– Боже мой... – шептали его губы, ставшие из пунцовых синими. – Я не убивал... Боже мой...
Через час, отпоив Овсова валерьянкой, мы знали все. Разумеется, я имею в виду: все, что было известно самому Овсову. Но новое наше знание не только не продвинуло нас в раскрытии убийства и в поисках Ольги, но, пожалуй, запутало еще больше.
16
Как ни удивительно, Пиявкой Илюшу Яропова прозвали не друзья-блатари, и даже не дворовые приятели, а родная мама Анна Кузьминична. Видать, нежным и ласковым сыночек был с самых отроческих лет. Справедливости ради надо сказать, что и сама Анна Кузьминична, или просто Нюрка, как звали ее все вокруг до самой старости, добротой и мягкостью нрава никогда не отличалась. Лупила своего отпрыска по делу и без дела, с пьяных глаз и протрезвев, что, впрочем, бывало нечасто, лупила до тех самых пор, пока сынишка не подрос. Тогда они поменялись ролями.
Скучная история. И хотя стараниями бадакинских оперов и участковых удалось найти немало бывших жильцов шестнадцатого дома – свидетелей яроповского безобразного бытия, существенных деталей не всплывало. Ну, пили, ну, дрались, ну, ходили к ним разные компании... Тогдашний участковый, ныне пенсионер, старался побольше иметь дело с этой семейкой, “осуществлял профилактические меры”, соседи старались – поменьше.
Правда, с тех пор, как Анна Кузьминична, полуразбитая предварительно параличом, переселилась от сына сначала в дом для престарелых, а через полгода в мир иной, поведение Ильи Яропова изменилось. Сказать, что в лучшую сторону, было бы неправильным. Просто – в другую. Во всяком случае, жалоб от соседей участковому убавилось. Да и то сказать: самих соседей за годы становилось все меньше. Кое-кто из населявших огромную коммуналку умирал, другие получали благоустроенные квартиры как очередники, а новых сюда селили неохотно – дом давно уже по генплану предназначен был под капремонт. Яропов по-прежнему нигде не работал постоянно, числился то грузчиком в одном месте, то чернорабочим в другом, но, поскольку вреда, то бишь шума, драки и других антиобщественных действий от него теперь видно не было, его более или менее оставили в покое.
На том, собственно говоря, и сгорел тогдашний участковый, отправившись на пенсию несколько раньше, чем ему хотелось. Это произошло вскоре после того, как выяснилось, что просторная комната Яропова в полупустынной, отживающей век коммуналке стала постоянным местом встреч вполне определенной категории лиц. Тихие, нешумные, скользили они тенями по плохо освещенному коридору, стараясь никого не потревожить, не привлечь к себе внимания. Слабым оправданием, но не утешением для старика-участкового, который, и теперь еще смущаясь, рассказывал про эту историю Балакину, было, что в те времена наркомания как явление считалась в нашем обществе несуществующей. На худой конец, могли иметь место отдельные нетипичные случаи. А нетипичное, понятное дело, характерно тем, что его до смешного мало, иначе какое же оно нетипичное. И чем меньше, тем лучше.