– Младший политрук Лобов осужден военным трибуналом. Ему дали десять лет лагерей общего режима.
Ирина побледнела и воздуха, застывшего в ее груди, хватило только на короткий вскрик:
– Но за что?!!
Подгорянский достал из удостоверения личности бумажку, на которой был записан адрес Ирины, и прочитал на обороте формулировку приговора: «За пособничество немецко-фашистским оккупантам».
Ирина зарыдала, и, глядя на мать, заревела и Машутка. Григорий Евсеевич терпеливо дал им выплакаться. Потом, когда девочку уложили спать и они остались вдвоем, Подгорянский еще раз наполнил рюмки. Ирина, не дожидаясь тоста, выпила коньяк залпом как лекарство.
– Я написала письмо нашему главному редактору…
– Не думаю, что главный редактор сможет исправить положение, – подполковник налил рюмки в третий раз. – НКВД есть НКВД. Это царство в государстве. Там свои законы и понятия… Боюсь, ваш муж вернется после десяти лет совсем не таким, каким вы его знали. Лагерь, это знаете ли, такая мельница, которая перемалывает даже очень сильные характеры. Вот у меня вернулся один старый друг из-под Воркуты, и я его просто не узнал… Но не будем о грустном. У вас здесь есть работа?
– Пока нет.
– А кем вы можете работать?
– Редактором, секретарем, машинисткой…
– Вряд ли вы здесь что-то найдете. Минску сейчас нужны штукатуры и бетонщицы…
– Пойду в малярши…
– Да полно вам! А Машутку куда денете? Лучше определяйтесь ко мне в штат. Нам в отделе машинистка очень нужна. И работа интересная. Будете описи всяких картин делать, предметов старины, искусства. Немцы со всей Европы столько добра наволокли – век не разобрать. Вот я прошлый раз подлинного Рубенса вез, и Брейгеля тоже…
– А ваш отдел в Минске?
– Нет, мы пока в Тильзите стоим. Будете у нас работать, я вас и жильем обеспечу.
Ирина прекрасно понимала, что кроется за всеми этими благодеяниями. Но Сергей! Уходить к другому – при живом муже?! Ну не муже пока, но все же – отце ее ребенка?…
«В конце концов, он предлагает мне только работу!» – попыталась обмануть себя Ирина и выпила еще одну рюмку. До дна.
Алкоголь не помогает найти решение, он помогает забыть вопрос… Как бы там ни было, но думать надо теперь только о ребенке…
Чьи это слова? И почему ее мысли Григорий Евсеевич произносит вслух? Разве это не он сейчас сказал?
– Думать надо прежде всего о ребенке! – повторил Подгорянский, и Ирина молча ему кивнула.
…Боже, до чего же не хотелось возвращаться в эту клятую Неметчину! Ехали в ту же сторону, из которой недавно приехали, и высадились с тремя чемоданами на тильзитском вокзале. В просторной кабине «студебеккера» они уместились все втроем, с Машуткой на коленях. Машина остановилась у почти не тронутого войной трехэтажного дома. Большая трехкомнатная квартира принадлежала Подгорянскому. Правда, в одной из комнат жили его заместитель – Павел Иванович и эксперт-искусствовед из Вильнюса. Ирине с Машуткой отвели небольшую спаленку с видом на парковый пруд. Для девочки нашлась даже детская кроватка, в которой почивала красивая немецкая кукла с фарфоровым личиком и льняными волосами. Машутка, которая никогда не видела кукол, решила, что это ее сестричка, которая почему-то никак не просыпается.
– Мам, ну разбуди ее! Ну, скоро она встанет?!
– Спи сама. Завтра проснетесь вместе!
Машутка блаженно уснула.
В эту же ночь Подгорянский взял Ирину властно и страстно. Она не сопротивлялась, отдалась ему покорно, словно расплачиваясь за все доброе, что сделал для них с дочкой этот человек, столь своевременно возникший на ее пути.
– Мы должны пожениться, – сказал Григорий Евсеевич, блаженно вытягиваясь рядом. – А Машутку я удочерю. У меня тоже была дочка, правда, постарше. Но вся семья сгинула на Украине…
И, словно предупреждая возражения Ирины, начал излагать свои соображения:
– Я понимаю, что у нее есть родной отец, и он еще от нее не отрекся. Но пойми, что ей с таким отцом, сидевшим за пособничество, будут перекрыты все пути в жизни. Ее не пустят на порог ни одного института, ей во всех анкетах придется писать, что ее отец был репрессирован за «пособничество немецко-фашистским оккупантам». Представляешь, какое будущее ее ждет?
– Понимаю… – тихо всхлипывала в подушку Ирина.
Глава шестая
Под Медвежьей Горой
В этой арестантской «теплушке» теплым было только ее название. Правильнее было бы назвать ее «холодушка», или еще точнее – «морозильник». Едва состав с арестантами тронулся и стал набирать в декабрьской ночи скорость, как из всех щелей ударили леденящие сквозняки-свистодуи. Никакой защиты от них и никакого обогрева в вагоне не было – ни комелька, ни буржуйки. Сергей поднял воротник шинели, втянул руки в рукава – забушлатился, но потоки студеного воздуха проникали и снизу, и сверху. Под старенькой шинелькой, которую он прихватил с нар в «фильтровке», у него был надет штопаный – с хозяйского плеча – свитерок, а под ним байковая рубаха да майка. Все это нещадно пропускало холод.
Люди сгрудились, прижались друг к другу спинами, боками… Стало чуть теплее, но только для тех, кто оказался внутри. Время от времени крайние протискивались в середку.
– Морозят нас, суки, как блох в шубе!
– В шубе-то и блоха не замерзнет.
– У немцев не сдохли, так свои доконают!
– Какие они тебе – в мать и доску – свои?!
– Насчет досок… Тут доска лежит. Может, спички у кого есть?
Спички нашлись. Доску сломали, расщепили чем смогли и запалили прямо на полу вагона маленький костерчик.
– И поддувало не надо – ишь как пошло!
– Смотри, вагон не спали!
– А сгорит, так и хрен с ним! Перед смертью хоть согреемся.
К лоскутку пламени жадно потянулись иззябшие руки. От одного вида огня теплело на душе. А тела же по-прежнему мерзли на продувном дорожном сквозняке. Да и мороз лютовал с каждой новой северной верстой.
Утром на станции Старая Ладога охрана выволокла из вагона два задубевших трупа.
– Да вы нас лучше сразу постреляйте, чем так морозить! – выкрикнул кто-то из глубины вагона.
– Разговорчики! – огрызнулся начальник караула. – Прикажут, так и постреляем всех к поганой матери!
Но в теплушку все же притащили железную бочку из-под солярки с пробитыми топором и ломом дырами – подобие печки. Закинули охапку хвороста:
– Грейтесь, падлы, раз Гитлер вас не согрел!
Стояли долго. Бочка дымила, превращая теплушку в душегубку. Но с началом движения дым стало уносить по ходу поезда. За полчаса от отправления конвоиры принесли ведро кипятка и по буханке черного промороженного хлеба из расчета одна на двоих. Хлеб смерзся так, что ни разломить, ни разрезать – да и резать-то было нечем. Совали буханки в кипяток – в ведро входило по четыре буханки, а потом разламывали и жадно высасывали горячую хлебную влагу. Одна буханка вышла лишней – ее выдали на тех бедолаг, которых унесли в брезенте. Ее честно поделили на всех остальных.
Никто не знал, куда везут. Но и так было видно – не на курорт, на Север, на северомор…
В Медвежьей Горе от эшелона отцепили пять вагонов: приехали! Построили вдоль заснеженных рельсов, пересчитали при свете прожекторов и погнали в метель по дороге, прорубленной в карельской тайге. Бежали трусцой, чтобы не задубеть, под мат конвоя и лай овчарок. И торопливый хруст снега, хруст, хруст… Дых, дых, дых… Километр за километром… Бежали и шли, шли и бежали часа два, пока в лесной глухомани не замаячили охранные вышки и не встал высокий забор, повитый стальной колючкой. Зона! Всех новоприбывших еще час морозили на плацу, пока не пересчитали и не разбили по бригадам и баракам.
– Может, в баньку отправят? – мечтательно вздохнул сосед Сергея по строю – высокий рябой парень, подпрыгивая на месте.
– Отправят, – невесело хмыкнул пожилой мужик в солдатском треухе с опущенными и завязанными ушами. – На тот свет тебя здесь отправят, а не в баньку.