— Старую — Терёхину, — сказал я. — У него восемь часов, он хоть поймёт, что машина дёргает не от него. Резервные — самым зелёным, чтоб не путались.
Я залез в кабину одной из них. Прицел стоял простой — кольцо да мушка над капотом; бить из такого было делом привычки, а привычки у них не было. Я взялся за ручку, повёл её влево до борта, вправо до борта — элероны откликались сухо, без люфта, тяги в новой машине ещё не разболтало. Всё в ней было исправно и всё было не пристреляно.
— Сходимость? — спросил я оружейника.
— Заводская, товарищ майор. На сто метров. По месту не подбита.
— Подбивай. По месту. — Я вылез на крыло и помедлил, глядя сверху на пустое поле, где этим восьмерым предстояло учиться бить с пятидесяти и где сто метров для них были не цифрой, а той дистанцией, с которой их уже достанут раньше, чем они достанут. — Поставь все восемь на землю, наведи в щит, дай каждому прострочить короткими. Кто пушку по реальной трассе не видел, тому надо увидеть, куда она кладёт. На сто им мало. Они близко бить будут, кучей, на полста, и трасса должна сходиться там, где они стреляют.
Молодняк подвели, когда мы кончили. Я провёл их по машинам так же, как ходил сам, — не давая лезть в кабину, а заставляя смотреть на руки, которые лезли. Показал заплату на старой консоли и сказал, что это значит и отчего машина тянет в развороте чуть иначе. Показал зимний запуск — как масло сливают на ночь в подогрев и заливают тёплым, чтобы загустевшая смазка не держала вал и мотор схватился сразу, а не молотил вхолостую на морозе. В запасном их учили запускать в тепле, по уставу; ни один из восьми не пускал мотор в февральскую стужу, когда смазка густеет, как солидол.
— Запомните одно. — Я стоял на крыле резервной машины, держась за фонарь, и говорил вниз, на восемь поднятых лиц. — Машина вам не игрушка и не лошадь. Она расходный материал, как и вы. — Я сказал это нарочно резко: мягко тут было нельзя, мягкое до них не доходило, мягкое доходило потом, когда уже поздно. — Кто бережёт машину больше задачи — гробит и машину, и задачу. Кто не бережёт вовсе — гробит только себя, и быстро. Беречь надо ровно настолько, чтоб довести её до цели, отработать и привести назад. Этому я вас и буду учить. Не летать — вы летаете. Доводить и приводить.
Лагутин внизу ловил каждое слово ртом, чуть подавшись вперёд, готовый отозваться раньше, чем я договорю, — и в этой готовности было всё то же: вперёд, не дожидаясь. Терёхин не кивал — слушал, складывая, как складывают про запас. Был и третий, которого я начал различать тут, у машин: Зимин, коренастый, неговорливый, — он один не глазел на меня, а смотрел на руки оружейника у пушки, повторяя их движение своими, без приказа, будто примеряя к себе чужую сноровку; такие учатся медленно, но то, что выучат, держат намертво. Этих троих я уже различал; остальные пятеро пока шли в одну строку, как шёл их налёт в книжках.
* * *
Поднял я их на четвёртый день, когда оружие подбили по месту, машины облетали без молодняка свои механики, а погода дала ровный серый день без низкой обложки.
Поднимал не всех — четверых, по двое, парами, и сам шёл сверху на семёрке, чтобы видеть всех разом, как видит ведущий, а не как видит инструктор сбоку. Ковальчук сидел в задней — не для боя, ловить было некого, а для пары глаз: задняя кабина видела то, чего я с переднего не видел.
— Терёхин, Зимин — взлёт парой, дистанция полсотни, идёте за мной по кругу. Лагутин, Карасёв — следом. Высота сто. Не выше. Слышите — не выше.
— Понял, сто, — отозвался Терёхин ровно.
— Понял, — Лагутин, на полтона выше, чем надо.
Они оторвались тяжелее, чем отрываются обтёртые, — долго держали машины над полосой, боясь поднять нос, потом задирали разом, рывком. Я повёл их по широкой коробочке над площадкой, на ста метрах, показывая, что значит идти низко: как близко проходит земля, как быстро она бежит назад под крылом, как на этой высоте уже не успеваешь думать, а только делать: думать поздно. На бреющем живут не те, кто смел, а те, у кого руки делают раньше головы; этого в запасном не ставят, это ставится только тут, и не у всех успевает встать.
— Делаю заход. Смотрите, как выхожу. — Я довернул на условную цель, прошёл над ней низом и вышел не вверх, а боевым разворотом, с креном, уводя машину в сторону и вверх разом, чтобы не подставить брюхо и не зависнуть свечкой под зениткой. — Видели? Вверх свечой не лезть. На свече вас снимут. Выход — разворотом, со скольжением, чтоб сбить прицел. Терёхин, повтори.
Терёхин повторил чисто — не красиво, но правильно: довернул, прошёл, ушёл разворотом, не зависнув. Зимин за ним — грубее, но тоже вышел. Я повёл их на второй круг.
— Лагутин, Карасёв. Заход. Сто метров.
И тут Лагутин полез вверх. Я увидел это сразу — его машина пошла на условную цель не низом, а с горки, набирая, чтобы свалиться на неё сверху, как, видно, учили или как казалось красивее, и на выходе он задрал нос и потянул свечкой, повиснув на секунду в верхней точке, неподвижно, открытый со всех сторон, — будь это над целью, его сняли бы там зениткой, не целясь.
— Лагутин, не вверх! — Я бросил семёрку за ним, доворачивая, чтобы оказаться у него на хвосте, как оказался бы немец. — Ты сейчас стоишь! Тебя бьют! Вниз, разворотом, вниз!
Он шарахнулся вниз слишком резко, провалился, потерял скорость на развороте, и машину у него повело — крыло пошло вниз, нос вниз, и на малой высоте это было плохо, это было совсем плохо.
— Не тяни ручку! Отдай от себя, набери скорость, потом тяни! Отдай, я сказал!
Он отдал — поверил голосу, не себе, и это его спасло. Машина набрала скорость, опустив нос к земле так, что у меня самого подобралось внутри, выровнялась метрах на двадцати и пошла. Я держался у него на хвосте, ведя голосом, как ведут слепого через минное поле.
— Так. Ровно. Не дёргай. Скорость держи. Заходи на полосу, я рядом.
Он сел плохо — высоко выровнял, машина просела, ударилась, подскочила козлом, ударилась снова, прокатилась, виляя, и встала. Но встала на колёсах, целая, и сам он был жив, и машина была цела. Я доложил себе одно: винт цел, из-под капота не курит, фонарь сдвигается, — больше с воздуха было не разобрать, — и развернулся заводить остальных. Терёхин сел чисто. Зимин с козлом, но мягче. Карасёв — нормально.
Свою машину я притёр, когда все четыре уже стояли, — ведущий садится, когда увёл всех, не раньше. Подкатил к краю стоянки, сбросил газ до тишины, отщёлкнул привязные и перевалился через борт прежде, чем винт встал. Лагутин стоял у своей машины, белый, и не мог стащить шлемофон — пальцы скользили по застёжке, цеплялись и срывались, и он дёргал ремешок снова и снова, не попадая в простую, заученную ещё в школе пряжку. Я подошёл, отвёл его руки, сам расстегнул и стащил с него шлемофон.
— Жив, — сказал я. Не вопросом.
— Жив, товарищ майор. — Голос у него сел. — Я… я хотел сверху, чтоб точнее…
— Сверху точнее на полигоне. Над целью сверху — это покойник, который точно попал. — Я держал его за плечо, потому что его пошатывало. — Машину чуть не разложил. Себя чуть не разложил. Слышал меня в эфире?
— Слышал.
— Вот и весь урок на сегодня: слышал — и сделал, что сказали, против того, что сам хотел. Этим и жив. Запомни это телом, не головой. — Я отпустил его плечо. — Иди отдышись. Завтра пойдёшь снова, и снова на сто, и пойдёшь, пока сто не станет тебе домом.
Он кивнул — не вскинулся, как у машины, а опустил голову медленно, тяжело, как опускают, когда поняли. Это было первое его движение, в котором не было спешки вперёд, — и на нём уже можно было что-то строить.
* * *
Кого куда — я решал вечером, в штабном кунге, разложив на ящике из-под снарядов лётные книжки восьмерых и приписав к ним то, что увидел за четыре дня и не было записано ни в одной.
Старики мои держались наперечёт. Морозов — ведущий, твёрдый, водит с лета. Гладков — ведущий, с Бабенко в паре, и Бабенко за зиму вырос из ведомого почти в ведущего, но почти, и я его пока не трогал. Воробьёв — крепкий ведомый, надёжный, без полёта вперёд. Дёмин — после санбата, обкатанный осенью кровью, годен в пару к старику. А Сошников…