— Варшавское шоссе. Западнее Юхнова. Колонна на отходе, моторизованная, плотная. Дорога одна, обойти им негде. — Палец прошёл по сгибу. — Работаете звеном. Истребителей нет.
Истребителей не было ни вчера, ни в феврале, ни в один из тех шести раз, про которые я писал в рапорте, ушедшем не туда, куда я его клал. Я это знал, и он знал, что я это знаю, и оба мы об этом не сказали ни слова. На отходе колонна без своего верхнего глаза — это не сычёвская развилка с зениткой по краю. Это дорога, забитая железом, которому некуда деться. Цель была честная, ровно такая, какую и надо давать звену без прикрытия, и от этого делалось почти спокойно. Кошкин умел ставить задачу. В этом ему было не отказать, и я не отказывал.
— Есть работать звеном, — я взял свой край карты глазами, не руками.
Он перевёл взгляд на меня, подержал секунду, отпустил. Что у него было в этой секунде, я не разобрал. Кошкин не показывал ничего сверх дела, и дело сейчас было простое.
Взлетели по лыжне, с эрэсами под плоскостями. Я с Захаровым первой парой, Гладков с Паниным второй. Панина я отдал Гладкову три дня назад, без речей. Молодой держался в первом своём бою с моей парой ровно, и теперь ему было у кого учиться — у одессита, который уже терял ведомых и потому водил новых осторожнее, чем показывал. Гладков принял его так же, без речей. Только сказал на стоянке, растирая ладони:
— Будешь, Панин, считать свои столбики на земле. В воздухе считаю я.
Панин ничего не ответил, и это было правильно.
Взлетели в девятом часу. Снег с полосы за ночь не намело, накатанная лыжня держала, и семёрка с эрэсами под плоскостями шла на разбеге тяжело, но ровно. Я оторвал её на привычной отметке, убрал, что надо, дал круг над полем, собирая звено. Гладков пристроился с Паниным слева и сзади, Захаров занял своё место справа, и четвёрка легла на курс.
Высота восемьсот. Облачность висела рваная, между слоями — коридор, в который ложилось солнце, плоское и нежаркое. Под нами шла зимняя земля без примет: белые поля, чёрные перелески, деревни, от которых остались печные трубы и обугленные срубы, и снова поля. Дороги читались как тёмные линии, протоптанные и накатанные, и по ним кое-где ползло движение — своё, чужое, не разобрать с восьмисот, пока не подойдёшь. Излом реки лёг под крыло третий раз за месяц, и я повёл по нему, как по линейке. За плечом справа было двадцать второго, и место это снова было заполнено. Две недели я возил Панина, и место за спиной всё это время чувствовалось чужим, как занятая не тобой полка в вагоне. Теперь там опять был Захаров, и я перестал об этом думать.
Дорога открылась сразу, без поиска. Её было видно за десять километров — тёмная нитка на белом, и нитка эта шевелилась. Машины, тягачи, повозки, между ними чёрные точки людей. Колонна стояла и ползла одновременно, голова её упёрлась во что-то впереди, а хвост подтягивался, и всё это набилось на одну полосу между сугробами по пояс и выше. Свернуть им было некуда: справа и слева снег, не примятый ничем, целинный, и кто пробовал съехать с накатанного, тот вяз сразу, и я видел такие машины, брошенные в кюветах, ещё на подходе.
— Захаров, держи интервал. Гладков — по хвосту, я по голове. Панин — за Гладковым, не лезь вперёд, смотри ему в плоскость.
— Понял, — отозвался Гладков. — Панин, понял? В плоскость смотришь, не на землю.
Захаров промолчал; его двадцать второй чуть подтянулся, лёг ближе, как и должен был. Панина в эфире не было слышно, и это было хорошо: молодой в первом совместном вылете с новым ведущим должен молчать и держаться, и он держался.
Я положил семёрку в пологий заход. Не круто — так, чтобы дорога легла вдоль прицела всей длиной, чтобы под огонь попал не один грузовик, а десяток сразу. Стрелка скорости пошла вверх, земля стала ближе, нитка превратилась в отдельные машины с крытыми кузовами, в орудия на прицепах, в фигурки, посыпавшиеся с дороги в снег по обе стороны. На таком заходе всё видно медленно и подробно: брезент на кузовах, заиндевелый, серый; разбитая повозка, брошенная поперёк; лошадь, рвущаяся из постромок; человек, бегущий не от дороги, а вдоль, в сторону головы колонны, зачем-то.
Эрэсы — с восьмисот. Я отпустил их по голове колонны, туда, где она упёрлась, и довернул на полградуса, поймав, что беру чуть левее. Восемь дымных следов ушли вперёд и вниз. Передний тягач встал поперёк дороги в огне, за ним сразу скопилось, объехать ему было некуда. Дальше я работал пушками — вдоль, по кузовам, по тому, что между ними. ВЯ била тяжело, машину потряхивало от отдачи, гильзы сыпались куда-то под пол, и в кабине запахло порохом, едко, сквозь резину маски. Внизу горело уже в трёх местах, и дым от первого тягача поднимался прямой и густой, чёрный на белом.
Один заход. Второго я не делал. Не оттого, что было опасно, а оттого, что было не нужно: дорогу заткнуло на километр, и то, что не догорит сейчас, не догонит своих и завтра. Гладков прошёл по хвосту, отчитался коротко: «Горит». Захаров за моим правым плечом ни на метр не отстал и ни разу не сунулся вперёд.
— Уходим. Курс домой, — я заложил разворот через левое крыло, уводя звено от дороги.
Зенитка снизу всё же подала голос — мелкокалиберная, с конца колонны, запоздало. Трассы прошли ниже и сзади, не достали. Я увёл звено в облако, в верхний слой, и серое закрыло нас сверху и снизу. В облаке держались по приборам, на одной высоте, расходясь интервалом, чтобы не столкнуться; стрелка компаса стояла на курсе, авиагоризонт держал крыло, и минуты три мы шли вслепую, в молоке, в котором не было ни верха, ни низа, ни своих, ни чужих. Потом облако поредело, под крылом снова открылась белая земля с чёрными перелесками, и я довернул на излом реки.
Сели все четверо. Захаров посадил двадцать второй чисто, без скидки на ногу, подрулил к капониру и заглушил мотор. Когда он вылезал, правая опять повисла на секунду, и опять он эту секунду переждал, держась за борт, не позвав никого на помощь. Прокопенко уже шёл к семёрке с тряпкой. Я считал машины на стоянке — четыре. Все на месте, все целые, ни одной дырки в обшивке, которую завтра пришлось бы латать жестяной заплатой.
В голове не было ничего, кроме этого числа. За зиму я привык считать иначе — сколько ушло, сколько вернулось, и сколько между ними. Сегодня между ними не было ничего. Четыре ушло, четыре вернулось. Это было так просто, что не сразу укладывалось.
Бурцев пришёл в землянку перед ужином, в шинели, с газетой, которую носил вторым днём и не читал. Постоял у печи, погрел руки, развернул газету к огню и опять свернул, не прочитав.
— У вашей эскадрильи цифры — лучшие за зиму, — он сказал это в огонь, не мне, ровно, как говорят о погоде. — В дивизии заметили.
— Колонна сама подставилась, товарищ комиссар. Дорога одна.
— Бывает, что и дорога одна, а никто не попадает. — Он повернул газету к свету, будто там было что-то новое. — Заметили, я говорю. Это к сведению.
— К чьему сведению? — спросил я в спину, не ожидая ответа.
Он не ответил сразу. Поправил полено в печи носком сапога, дождался, пока оно ляжет.
— К общему. — И помолчав: — Цифры — вещь хорошая. Только за них спросят так же, как за всё прочее. Чем выше цифры, тем внимательнее смотрят, чья рука их сделала.
Заметить могли по-разному. Заметить мог тот, кто радовался цифрам, и тот, кто их складывал в папку, к другой бумаге. Бурцев это знал лучше меня и говорил мне об этом единственным способом, каким мог, — про погоду, в огонь, не глядя. Я это понял и промолчал.
Кравцов принёс сводку, когда уже разливали по котелкам. Он читал свои листки всегда без названий, но в этот раз название было.
— Юхнов взяли. Сегодня. Наши вошли с утра.
В землянке стало тихо ненадолго, потом снова застучали ложки. Кто-то спросил, далеко ли это от нас, кто-то ответил, что недалеко, по их меркам недалеко. Кто-то сказал, что под Юхновом наши с осени дрались, всю зиму, и вот дождались. Названия городов за эту зиму стали для всех разменной монетой: их брали и сдавали, и в сводках они то появлялись, то пропадали, и привыкать к тому, что какой-то из них взяли насовсем, было непросто. Морозов щёлкнул крышкой часов, глянул, защёлкнул. Дуся обошла со своим термосом и каждому долила «по ошибке» лишнего, и никто не сделал вида, что не заметил ошибки. Махорки в кисете Павлюченко осталось на одну закрутку, на самом дне; я нащупал его в нагрудном, рядом с тетрадкой, и не достал. Берёг последнюю, сам не знал зачем.