Прикрытия в эфире пока не было. Я знал — двадцать первый поднимается с другого аэродрома, у них туман дольше держался, они должны нас догнать минут через шесть-семь.
— Ведущий — двадцать второй. Двадцать второй на месте.
Это был Захаров. Полминуты после взлёта.
— Понял.
Через пять минут он передал снова. Ровно через пять — у него были часы Кравцова, которые ему отдал Бурцев в августе. Точные швейцарские, со стрелкой минут.
Мы прошли точку разворота. Беляев в эфире — тише, чем обычно:
— Заход. Тридцать.
Тридцать градусов. Я перевёл сектор газа, повёл нос вниз. Машина пошла под углом — тем самым, который я учил Жорку семнадцатого июля у Орши, который Жорка передал Морозову, который я повторил Захарову в августе. Каждый из нас сейчас шёл этим углом — все шесть машин одной школы.
Стрелка скорости пошла вверх. Земля под носом росла. Рощица увеличивалась — серо-зелёный овал между двумя чистыми полями. На правом краю — короткие тёмные коробочки. Миномёты. Я перевёл прицел на них.
Снизу мелькнуло первое — не зенитка, а пулемётная очередь, длинная, белая. Прошла левее, метрах в сорока. Я не довернул. Доворачивать на пулемёт под тридцать градусов на этой скорости — потерять цель.
Шестьсот.
Пятьсот.
Сброс. Две ФАБ-100 у меня сошли одна за другой; машину дёрнуло вверх облегчением. Эрэсы я держал — они на втором заходе. Нет, на втором не будет. Один проход.
Я выпустил эрэсы за бомбами. Все четыре. Вышел через рощицу, увидел снизу под крылом — окопы, мелькнули и ушли назад. По окопам работал Беляев, я не оглядывался. На выходе семёрка слева вздрогнула — лёгкое, мелкое, как от воздушной ямы; я понял, что это разрыв миномётной мины снизу, поздняя, не задела. Прокопенко потом найдёт несколько осколочных царапин на нижней плоскости и заклеит, не показывая.
— Готово, — передал Гладков в эфире.
Это значило — артпозиции справа сделаны.
Я выровнял на отходе. Высота — метров шестьсот, скорость хорошая. Захаров за мной, держится. По эфиру:
— Двадцать второй на месте.
— Понял. На семьсот, медленно.
Я потянул вверх. Шестёрка собиралась за нами — я слышал моторы Беляева слева сзади, Гладкова левее. Курс восемьдесят. Лес под нами потянулся ровно, без разрывов. Дым позади был — я не оглядывался, чтобы видеть его, но знал, что он там, потому что в эфире никто не возражал.
На семистах я выровнял окончательно.
Прикрытия в эфире всё ещё не было.
Это был восьмой раз за две недели, когда я ловил себя на простом подсчёте: четыре наших машины с эрэсами против двух «мессеров», если они появятся, — это не размен, это съест нас всех при чужой работе. У штурмовика своих манёвров нет, у штурмовика есть прикрытие, которого сейчас нет, или машина как у Беляева с дополнительным стрелком, которой ни у кого из нас в этой шестёрке нет. Прикрытие должно было прийти.
Прикрытие не пришло.
— Сверху сзади! — закричал Анохин.
Я не успел повернуть голову — голова повернулась сама. Над нами, выше нас на четыреста-пятьсот метров, по солнцу, шла пара. Чёрные точки с длинными узкими хвостами. Bf-109, мне не нужно было разглядывать. Они уже шли в пикирование, направленное в Беляева.
— По мне, — сказал в эфире Беляев. Без эмоций. — Тяну.
Длинная тёмная очередь прошла по борту его машины и по фонарю. Я увидел вспышки на металле, потом кусок плексигласа отлетел в сторону. Машина Беляева вздрогнула, потом выровнялась — он удержал.
— Высоту держу. Мотор живой.
Голос ровный, на полтона ниже обычного.
— Ведущий ранен, — передал Анохин. Тоже без эмоций — он за неделю с Беляевым научился говорить, как Беляев.
«Мессеры» прошли мимо нашей высоты ниже, потом ушли наверх в сторону. Я следил за ними, не поворачивая шестёрки. Они уходили не на запад, а на юго-запад. Там у них была привычная воронка для возврата на разворот. Они вернутся через две минуты.
— Соколов, — сказал в эфире Беляев. — Веди.
Я не ответил сразу. Ответ был в действии. Я довернул семёрку, чтобы шестёрка собралась плотнее за моей машиной, на одной скорости. Беляев по моему правому борту — на дистанции четыре корпуса, не больше. Анохин у него ведомым, держится плотно.
— Шестёрка, — сказал я в эфир, и услышал, что голос у меня тоже на полтона ниже. — Курс восемьдесят. Высота семьсот. Не размыкаемся. Прикрытие должно подойти, не должно — не подойдёт. Дойдём сами.
— Двадцать второй на месте, — передал Захаров.
— Готово, — передал он.
Беляев молчал.
«Мессеры» вернулись через две минуты, как я и думал. Зашли на нас сверху сзади — снова по солнцу, тем же манёвром. Я следил по тени на земле — видел её раньше, чем самих машин. Я уже довернул семёрку влево на десять градусов, ставя «мессерам» поперечный угол, в котором стрельба была хуже. Беляев это видел, повторил движение — машина у него слушалась, хотя на левую сторону он навалился.
«Мессеры» прошли мимо нас выше — и не открыли огня. Прошли, ушли вверх и в сторону. Не повторили заход.
Почему они не повторили заход, я не знал. Может, у них кончился боезапас на первой паре. Может, у них приказ был держать другой квадрат. Может, они увидели, что шестёрка собралась плотно, и поняли, что во второй заход размен будет не в их пользу. Я не знал — и в эту секунду это было неважно. Они ушли. Шестёрка стояла. Мы шли домой.
— Прикрытие, — сказал в эфире незнакомый голос. — Двадцать первый. Подходим.
— Поздно, двадцать первый, — ответил я. — Идите домой. Мы дойдём.
— Понял. Сопровождаем последние двадцать километров.
Я не возражал.
Беляев сел первым.
Жёстко — длинный выкат, машина пробежала далеко, к самой кромке полосы, и там отпустила вправо. Остановилась у самой травы. Я заходил вторым — увидел его машину косо у края, увидел Прокопенко уже бегущего к ней через траву. Анохин третьим. Гладков и Морозов за ним. Захаров последним.
Я зарулил, оставил мотор на холостом, пока Прокопенко не доберётся до семёрки — это не его очередь сейчас, его очередь у Беляева. Заглушил, вылез на плоскость, спрыгнул. Пошёл к машине Беляева быстрым шагом, не бегом.
Беляев сидел в кабине, навалившись на правый борт, чтоб не давить на левую сторону. Левое плечо у него было тёмное. По ремню под ним шла кровь к пряжке, и пряжка была чёрная. Он не говорил. Сознание было ясное — глаза смотрели на нас, на лица, понимали; но рука его левая висела вдоль борта и не слушалась.
Анохин уже был в кабине. Расстёгивал ремни. Прокопенко стоял на плоскости рядом, тихий, спокойный.
— Ремни режь, — сказал он Анохину. Тихо, как отдают ключ. — Не тяни.
Анохин достал лётный нож и резал. Беляев не двигался — позволял себя резать, не помогая, не мешая. Когда последний ремень отошёл, его подняли вдвоём — Анохин из кабины вверх, Прокопенко с плоскости перехватил под другую руку. Перенесли на плоскость, сели рядом с ним. Левая сторона гимнастёрки у Беляева была тёмная с боку и ниже — кровь успела пройти под ремень и на пояс.
Санитарная полуторка подъезжала с другой стороны полосы. Военфельдшер — рыжеватая щетина, без фуражки — спрыгнул у машины Беляева, бросил на плоскость брезент. Беляева переложили. Гимнастёрку фельдшер разрезал наискось от ворота, быстрым движением, не глядя. Глянул на плечо.
— Кость не задета, — сказал он, глядя в ткань. — Осколок сидит неглубоко. Лёгкое не задело. Поедем.
Прокопенко стоял рядом, тряпка в заднем кармане, ладони пустые.
Беляев перед тем, как его положили на брезент в кузове, повернул голову. Я был в двух шагах. Он смотрел на меня — не на Прокопенко, не на Анохина. На меня. Сказал тихо:
— Веди.
И мотнул подбородком — раз. Один раз, в сторону неба.
Полуторка тронулась. Я смотрел ей вслед, пока не скрылась за лесом.
На земле, где она стояла, остался тёмный след — от каблука Анохина и от каплей с пряжки Беляева. Прокопенко нагнулся и ладонью растёр землю. Не от каплей — просто чтоб не было видно. Распрямился, вытер ладонь о тряпку, сунул тряпку обратно в задний карман.