За верхним столом сидели четверо. Здесь были Томпсон и Хмык — высокие жилистые парни в серых сюртуках (у Томпсона новый, у Хмыка — с заплатами на локтях), затем Крот — мелкий и скользкий, с неприятно острым носиком, а возвышался над ними Олаф — самый заметный господин во всем здешнем обществе. Он выделялся абсолютно всем, а прежде всего — диковинной бородой: она была разделена надвое и окрашена в синий цвет. Каждая полубородка затвердела от краски и напоминала острую сосульку. Одет был Олаф в синие шаровары, остроносые сапоги и алый камзол со множеством золотых пуговиц: они крепились не только там, где пуговицам следует быть, а и в совсем неожиданных местах, скажем, на вороте и плечах. Олаф взирал на столы свысока, будто всадник на пехотинцев, поскольку восседал на бочке. Для мягкости крышка ее была устелена овчиной, а сзади приколочен огрызок другой бочки, образующий нечто вроде спинки трона. На нижней бочке слева имелся краник, из коего Олаф подливал жидкости себе в кубок, а справа — крючок, на котором висел взведенный арбалет.
Дополняли честную компанию два музыканта. Один играл на штуковине вроде арфы, только с плоской доской, а второй покручивал шарманку. Они пели про Джека, что очень любил свою Мышку. Джек грабил дилижансы, рискуя головой, и покупал Мышке платья да браслеты. В платьях да браслетах Мышка ходила гулять в город, там и встретила шерифа. Тот положил на нее глаз и стал охмурять, а Мышка ответила: «Не пойду к тебе, ясный сокол, больно Джека боюсь. Он лихой у меня, не моргнет — зарежет». Шериф отвечал: «Не робей, конфетка, Джеку будет управа. Ты мне только скажи…». Она сказала, и следующим днем Джек попал в засаду. И вот на галере он тянет весло, а сам думает…
Песню слушали ребята за нижним столом. Но из верхних лишь Томпсон иногда качал головой и хмурился, остальные не обращали на певцов никакого внимания. Крот вел рассказ:
— Ну, вы знаете, у меня шестая комната — особая. Пускаю туда только самых сладких девичек, а в стенке имеется отверстие. Ведет в седьмую комнату, там у дырки стоит стул. Ну, я и даю поглядеть за совушку.
Совушками называли глории — очень уж знатные глазища были у Праматери на монетке. Агатки именовались перьями, а елены — фонарями: по рисункам на обороте.
— Так вот, позавчерась один чинуш снял рыжую. А рыжая — девка ого, к ней, бывает, очередь стоит. Вот и тогда сидит один пузан, говорит: «Никого не хочу, рыжую дождусь». Я ему: «Поглядеть хочешь?» Он заплатил, пошли мы в седьмую. Усадил пузана на стул, он к дырке так и прилип глазом. А звук тоже проникает, я и слышу: тот чинуш что-то нашептывает рыжей. Прислушался получше — вот же стервец! Соблазняет рыжую уйти с ним насовсем! Говорит: «Будешь только моей, ничьей больше! Хочешь?» Она не дура, отвечает: «Ишь, какой смелый — насовсем! А деньги-то у тебя есть?» Он говорит: «Еще какие! Я не просто какой-то чинуш, я — кассир в банке Шейланда!» Рыжая: «Врешь, наверно. Одет простенько». Чинуш: «Это нам так полагается по форме. Но через мои руки знаешь какие деньги проходят!..» Тут я навострил уши. Вернул пузану его монетку и вытолкал из комнаты, сел сам слушать. Чинуш там, в соседней комнате, совсем разошелся: «Из нашей банковской точки каждую неделю две тыщи вывозят! Что ни неделя — то две тыщи! Говоришь, у меня денег нету? Это у меня-то нет?! Да ты со мной заживешь, как принцесса!»
Крот говорил с неприятным присвистом — из-за нехватки передних зубов. Двубородый устал от его болтовни и сказал:
— Так что? Короче давай.
— Ты слыхал, Двубородый, две тыщи каждую неделю! Вот что! И речь не о перышках шла, а о самых настоящих желтяках! Положим, чинуш приврал, и там не две тыщи, а одна, но все равно! С налету тыщу желтых можем взять!
Олаф потер правую бороду, что было признаком раздумий или легкого раздражения, и ответил:
— Банк Шейланда самый надежный.
— Двубородый, я пошел на ту точку и поглядел. Там стерегут всего пять рыл в железе. Соберем дюжину, налетим по-шустрому и все обтяпаем. Каждый возьмет по полсотни желтых, а мне сто, а тебе — триста.
— Дубина, — буркнул Олаф. — Банк Шейланда самый надежный потому, что честно платит мне мзду. У него нет проблем и у меня нет проблем. Кто сунется к Шейланду, свяжется со мной.
— Платит тебе? Неужто целых триста желтых? Верно, меньше!
— Не твое дело, сколько. Платит, сколько нужно. Ты понял меня?
— Но Двубородый…
Сидящий на бочке от злости взялся за левую бороду.
— Что но?
Крот опомнился:
— Никаких «но». Прости, Двубородый.
— Что прости?
— Прости дурака. Сказал, не подумав.
— Слепая тварь. Надоел. Пошел отсюда.
Сидящий на бочке схватил кубок Крота и швырнул под нижний стол. Остроносый мужичок схватился с места и резво убежал следом за чашей. Кто-то из парней хохотнул, Хмык сказал:
— Хмык…
Олаф отпустил левую бороду и тут же улыбнулся, словно злость прошла за миг.
— А ты, Лысый Фред, ступай ко мне. Садись рядом.
Невысокий парень, косматый настолько, что глаза едва проглядывали сквозь шевелюру, перешел от нижнего стола к верхнему.
— Как дела, Фред?
— Да помаленьку, Двубородый.
— Говорят, хорошо перья стрижешь.
— Я-то что, я скромно… Это место прибыльное. Перышки сами в руки летят, а я от них отмахиваюсь. Но иногда устаю, тогда уж беру.
— Ты — хороший парень, Фред…
— Сука! — процедил Томпсон.
Лысый Фред опешил:
— Ты чего это, а?
— Сука она, — буркнул Томпсон и стукнул по столу обручальным браслетом.
— Жена твоя?
— Моя.
— Что сделала?
— Да ничего.
— Скурвилась?
— Нет.
— Монету скрысила?
— Нет.
— Изменила?
— Да нет вроде.
— Чего ж сука-то?
— Чую… — Томпсон поскреб грудь и с горечью повторил: — Чую, что сука.
Надо сказать, Томпсон славился чутьем. Трижды уходил от облав, ни разу не попадался. А денег настриг столько, что купил себе хату. Давно уже не жил в пещерах, только наведывался на огонек.
— Чуешь, что изменит?
— Нельзя бабам верить… — ворчал Томпсон. — Ведь нельзя же. Все говорят, вон и песня о том. А я все равно… Люблю ее, что тут сделаешь.
— Хмык, — сказал Хмык.
— Пойду, наверно… — Томпсон невесело покачал головой.
— К ней?
Тот не успел ответить: на пороге появился Бурый — один из парней, что стерегли вход.
— Двубородый, к тебе пришли.
— Кто?
— Большой, а с ним еще восьмеро.
— Восьмеро? Не было уговора, чтобы Большой водил такие толпы!
— Мне его отослать? — спросил охранник, но как-то вяло и с сомнением. Не хотелось ему отсылать Большого. Отчего-то не лежала душа к совершению попытки.
— Пусть войдет, — буркнул Двубородый и трижды стукнул костяшками по бочке. Его подданные насторожились, многие опустили под стол правые руки.
Человек, что вошел в Казан, имел никак не больше пяти футов росту. Одет был по-мещански: в башмаки, чулки, бриджи, рубаху и камзол, — потому среди здешней компании смотрелся нелепо. На круглой его мордашке топорщились густо напомаженные усики. Щечки человека были до того мягкими и рыхлыми, что так и тянуло хорошенько врезать ему по челюсти. Ничто во внешности этого типа не оправдывало его прозвища — Большой. Увидав его впервые, никак не поймешь, что перед тобою — шериф города Лабелина.
— Здравствуй, Большой Человек, — сказал Двубородый. — С чем пришел к нам?
— Приветствую, Сидящий-на-Бочке, — ответил шериф, тряхнув щеками. — С добром пришел, посидеть по-свойски…
В подтверждение благих намерений шериф вынул крупную серебряную монету и бросил в прорезь ящика, стоявшего у входа. Двубородый нахмурился сильнее.
— Говорят, ты пришел не один.
— Да, есть такое. Один человек очень хотел повидать тебя, Двубородый…
— Вернее, восемь человек.
— Ну, да… Они очень хотели и, знаешь, я не смог им отказать.
— Это почему?
— Знаешь, Двубородый, бывают на свете такие люди, которым отказать сложно.
И он прошел дальше в зал, махнув рукой своим спутникам. Один за другим порог переступили восемь человек. На семерых были черные плащи и черные куртки, надетые поверх кольчуг. На груди каждого краснел косой крест вроде буквы Х, на поясах внушительно болтались мечи. Светлоглазые скуластые угрюмые лица выдавали северян. Восьмой человек отличался от прочих: он был худ и немного сутулился, вместо креста носил на груди серебристый вензель, а губы кривил в ухмылке — не то надменной, не то брезгливой. Восьмой заставил Олафа напрячься и опустить руку поближе к арбалету. Парней с оружием, даже таких серьезных, как эти семеро, Двубородый повидал на своем веку. А вот восьмой принадлежал к особой породе — редкостной, прежде не виданной. И не сказать, чтобы Олаф горел желанием сводить знакомство с этой породой.