Пришлось потратить, не жалея свечей, не одну ночь, прежде чем начали понемногу спадать покровы с таинств. После многомесячного бдения Мельхиор знал спагерическую знаковую систему почти наизусть. Но он понимал, что одного этого еще недостаточно. Требовалось большее: научиться мыслить спагерическими иероглифами, чтобы высвободилась в сознании волшебная суть, запечатанная в них, как в герметических сосудах. Даже гуляя с вощеной табличкой по саду, он совершенствовал память, чертя и стирая чернокнижные письмена.
В совершенстве овладев словарем и грамматикой языка-шифра, Мельхиор фон Блаузее принялся за чтение рукописи, озаглавленной «Дорога дорог». В ней содержался верный рецепт изготовления философского камня. Она была составлена в виде письма Альберта из Виллановы папе Бенедикту Одиннадцатому.
«Почтенный отец! — обращался к своему тюремщику брошенный в тесную одиночку ученый. — Приблизь с благоговением ухо и знай: ртуть есть семенная жидкость всех металлов… И вот доказательство. Всякое вещество состоит из элементов, на которые его можно разложить. Возьму неопровержимый и легко понимаемый пример. С помощью теплоты лед легко расплывается в воду, значит, он из воды. Металлы растворяются в ртути, значит, ртуть есть первичный материал всех металлов…»
Размышляя над смыслом этих фраз, Мельхиор задумчиво бродил по дорожкам, вдыхая пряный аромат белоснежных лилий. Незаметно для себя он забрел в самую глухую часть сада и оказался возле решетки.
В этой смиренной обители ордена святого Доминика укрылись от мира девять молодых монахинь, отданных на попечение Леоноры дельи Альбериге, девятнадцатилетней аббатисе. Все они, не исключая и саму Леонору, дочь герцога, приняли постриг исключительно под давлением семьи и томились в монастырских стенах, куда их привезли семилетними девочками.
Скуку неизменного распорядка с его литургиями и литаниями не могла скрасить даже повсеместно распространившаяся свобода нравов. Роскошь, окружавшая «христовых невест», принадлежавших к самым знатным фамилиям, не могла долго противостоять беспросветной тоске и одолевавшему плоть зову. Напротив, изысканные яства и заморские вина, подаваемые к трапезе, лишний раз развязывали воображение, заставляя с болезненным интересом прислушиваться к искушающим нашептываниям товарок по заточению.
Не способствовали строгому выполнению обета и наряды девиц, выгодно подчеркивающие их природное очарование и стать. Не составляло тайны, что почти у каждой был высокопоставленный покровитель — граф или герцог, а то и церковный прелат. Свидания устраивались легко. Посещение обители было не только разрешено неписаными правилами, но и считалось хорошим тоном.
В дни карнавала, который в иных местах растягивался чуть ли не на полгода, залы для общих молитв превращались в маскарадные чертоги. Вереницы смеющихся гостей с хохотом проносились по аскетическим дортуарам. Чем фривольнее была маска, тем больший успех выпадал на долю ее обладателя. Не желая ни в чем отставать от своих веселых гостей, предприимчивые монашки, случалось, даже решались примерить мужское платье. И это тоже сходило с рук. Своим откровенным презрением к пережиткам раннехристианской морали итальянские монастыри резко отличалась от орденских заведений во Франции и немецких землях. Распущенность, по-своему бытовавшая и там, тщательно скрывалась за внешним подчеркнуто ханжеским благолепием.
Вот почему Мельхиор сперва даже не понял, с кем он имеет дело, когда его рассеянно блуждающий взор нежданно остановился на смуглой мордашке, мелькнувшей в зарослях деревьев.
При виде остолбеневшего богослова с восковой табличкой в руках незнакомка смело выступила из тени и, словно давая разглядеть себя со всех сторон, повернулась бочком. На ней было узко облегающее короткое платьице из тончайшей шерсти и кокетливая шапочка, перевитая ниткой крупного жемчуга. У корсажа белели тугие бутоны роз. Лишь на левом плече виднелся вышитый крестик, изобличая аббатису доминиканского ордена. Уставной головной накидки не было и в помине, и это почему-то больше всего смутило бедного богослова. Лишь дьявол мог принять столь обольстительный и греховно кощунственный облик. Мельхиор, как завороженный, сделал шаг и приблизился к самой решетке.
— Вам угодно о чем-то спросить меня, домине доктор? — Перебирая граненые четки, она озарилась дерзкой улыбкой.
— Нет, монна,[66] — пробормотал он, преодолевая смущение.
— А я видела вас однажды в церкви святого Рокко.
— В самом деле? — почему-то обрадовался Мельхиор. Увлеченный своими учеными занятиями, он беззастенчиво пропускал службы, выходя только к терции.[67] Теперь он припоминал, что тогда на празднике Марии матери божьей пел хор христовых невест. — В черно-белом облачении вы выглядели совершенно иначе.
— Хуже или лучше? — В лукавом смущении потупилась аббатиса и, сломав ветку цветущей акации, бросила ее через пики ограды.
Мельхиор замешкался с ответом и, припав на колено, словно принимая присягу, поднял цветущий символ вечной жизни и чистоты.
С той встречи для них началась любовь — невозможная, непозволительная, преступная. Для дочери герцога и тирана[68] это было лишь средство избавиться от смертельной скуки, очередной забавой, которую легко оборвать и забыть. А безземельный рыцарь, сбежавший от нищеты на чужбину, и впрямь вплотную приблизился к смерти, стал бессловесной игрушкой своей легкомысленной донны. Алхимические бредни пришлось оставить. Забросив расшифровку «Дороги дорог» ради владычицы мечтаний и дум, Мельхиор рисковал лишиться благоволения кардинала. Его выручила только заваруха в римской курии. Высокопреосвященному князю церкви было теперь не до спагерического искусства. Впервые после семидесятишестилетнего перерыва в Ватикане собирался чрезвычайный конклав. Среди кардиналов, собравшихся на выборы наместника святого Петра, итальянцы составляли жалкое меньшинство. Основной тон задавали французы, жаждавшие поскорее вернуться в Авиньон, дабы вновь предаться привычным излишествам и лени. Однако полного единства в их стане никогда не было. Северяне, стремясь протащить на престол своего человека, интриговали против южан, а южане готовы были стакнуться с кем угодно, чтобы только не пропустить бретонского или нормандского варвара.
Обстановку накаляли крики римского плебса, осадившего дворец, где согласно обычаю были замурованы кардиналы-выборщики. Вновь обрести свободу они могли, только огласив имя нового главы христианства. Да и то сомнительно, потому что собравшаяся под окнами двадцатитысячная толпа не на шутку грозила расправой.
— Римлянина, римлянина, римлянина! — скандировали разгоряченные вином патриоты. — Папа должен быть римлянином! Если этого не будет, мы перебьем всех!
Чтобы как-то успокоить орущую чернь и выиграть время, папские регалии силком надели на брыкавшегося что было мочи кардинала Теомбалдески и выперли его на балкон.
— Папа не я! — бился он в исступлении, страшась неминуемой расплаты. — Они вас обманули! Я не хотел!..
Но его визги потонули в густом торжествующем гомоне, жутком, ни на что не похожем реве охваченной истерией толпы.
Кардиналам не осталось ничего другого, как увенчать тиарой первого попавшегося итальянца. Разумеется, в порядке временной меры, чтобы поскорее вырваться из этого проклятого города. В Авиньоне они надеялись все переиграть.
По обыкновению политиканов невысокого пошиба, заботящихся только о собственной выгоде, выборщики одну за другой отвергли все мало-мальски достойные кандидатуры и остановились на самой ничтожной — на «серой лошадке», от которой ожидали полного послушания. Сошлись на том, что папой всего на несколько дней станет Бартоломео Приньяно, архиепископ Бари, не имеющий даже кардинальской шапки.
— Когда все уляжется, ты отречешься от престола, — инструктировал его ведавший делами двора кардинал-камерленго. — А в награду мы сделаем тебя полноправным кардиналом.