Радист быстро передал струмилинский запрос, и снова потянулись долгие секунды ожидания. Все молча курили, не глядя друг на друга.
Струмилин вспомнил, как его транспортировали из Пиллау в Берлин, в гестапо. Его везли на транспорте по морю. Ночью налетели американцы и транспорт разбомбили. Уцелело всего человек пятнадцать, не больше. Они разместились в двух больших шлюпах. Только в первом шлюпе было тринадцать человек, а во втором — двое: Струмилин и еще какой-то немец с перевязанной рукой. Немец был в черном мундире. Он кричал Струмилину:
— Стань на руль! Скорее стань на руль!
Струмилин пошел к рулю. Он проходил мимо немца, а тот кричал сорванным голосом:
— Надо держать к тому шлюпу, они возьмут нас на буксир!
Струмилин приближался к немцу, придерживаясь рукой за борт: волна была чередующаяся, сильная, и могло запросто смыть. Он поравнялся с немцем и крикнул:
— Смотри!
Немец обернулся, и в этот миг Струмилин что было силы толкнул его. Немец вывалился за борт. Какую-то минуту он еще пытался царапать ногтями борт шлюпа, но потом волна отнесла его в сторону, и Струмилин уже не слышал, что он кричал. Немец кричал еще минуты две страшным, заячьим голосом. Потом он замолчал.
Струмилин опустился на лавку. В ушах стучало. Он тогда подумал, что в ушах стучит очень ровно и точно: наверное, каждая секунда проходит с ударом. Он торопил время, ему хотелось, чтобы секунды шли скорее, как можно скорее, пусть бы в ушах било еще сильнее, — он бы радовался этому, несмотря на страшную боль, потому что шло время. Шло время, и второй шлюп отходил все дальше и дальше.
Струмилин смотрел туда, где мерцал огонек второго шлюпа. Иногда ветер доносил оттуда крик:
— Где вы? Отвечайте! Где вы?
Но была ночь, и шлюп, в котором затаился Струмилин, относило в сторону. И он все время торопил проклятые секунды, которые считал по ударам в ушах.
«Ну же! — шептал он тогда. — Скорее! Скорее же! Еще скорее! Ну! Скорее!»
А потом, когда огонек первого шлюпа скрылся, Струмилин зачерпнул ладонями воды, вытер горящее лицо, лег на дно и уснул. Он ни разу не спал так спокойно за те два месяца, что провел в плену: сначала в госпитале, а потом в гестапо. Он спал без сновидений. Проснулся ранним утром от чьих-то голосов. Открыл глаза и увидел рядом с собой людей в клеенчатых плащах.
— Вы кто? — спросил он по-немецки.
Один из людей ответил:
— Мы рыбаки.
— Я спрашиваю, кто вы? — повторил Струмилин, поднимаясь. Он увидел море вокруг и маленькую рыболовецкую шхуну. «Если немцы — тогда все к черту, — подумал он устало, — тогда надо все кончать».
Струмилин приготовился к ответу. Если скажут, что немцы, тогда он решил прыгать в море и сразу же глотать зеленую воду.
Тот человек, который первым ответил ему, ответил и сейчас. Он сказал сердито:
— Мы не воюем, не бойся.
— Шведы?
— Конечно, шведы. Кто еще сейчас ловит рыбу, как не мы? Кому еще дело сейчас до рыбы? Все остальные заняты тем, что убивают друг друга.
Радист снова встрепенулся и начал писать на бланке приема: «Вся льдина изломана. Осталось метров сто. „ЛИ-2“ не сядет. Сарнов тяжело ранен при торошении. Видимость плохая. Сильный туман. Морозов».
Струмилин читал ответ «Науки-9», поднявшись и заглядывая через голову радиста на бланк радиограммы. Тот кончил записывать и протянул радиограмму Струмилину.
— Спасибо. Я прочитал.
Начальник станции тоже поднялся и вопросительно посмотрел на Струмилина.
— Когда сменный экипаж летал на вашем «АН-2»? — спросил Струмилин.
— Примерно месяц тому назад. Мы делали ледовую разведку. Да, точно, месяц тому назад.
Струмилин шел к своему самолету. Разгрузка уже кончилась. Все стояли вокруг молча и настороженно.
— Володя, зачехли машину и скорее к «АН-2». Мы пойдем к ним на «Антоне», иначе там не сядешь.
— Есть.
— Давайте все к «Антону», — еще раз сказал Струмилин людям.
Все бросились к тому месту, где стоял «АН-2». Струмилин пошел следом. Все бежали, а Струмилин бежать не мог, потому что воздух здесь был разреженный и покалывало сердце, особенно когда он начинал быстро двигаться.
8
Для того чтобы подготовить к вылету машину, простоявшую на сорокаградусном морозе месяц, по неписаным инструкциям надо потратить часов пять, не меньше. Надо «оттаять» каждый квадратный метр плоскостей, надо прогреть мотор, надо заново проверить всю систему электропроводки и привода рычагов управления в воздухе.
Сейчас эту работу сделали за час, и поэтому Струмилин, упав в кресло, на какую-то долю минуты замер без движения. Он не мог пошевелить ни рукой, ни ногой: по всему телу разлилась усталость. Это была особая усталость, и Струмилин ее боялся, потому что она приходила с безразличием ко всему окружающему. Точно такая же усталость за год до смерти появилась у его друга полковника Ильи Никонова, вместе с которым он начинал летать. Струмилин помнил, как в сорок втором году, когда он на день прилетел домой с фронта, Илья пришел к нему усталый, с серыми мешками под глазами. Он сидел в кресле у завешенного черной бумагой окна и беспрерывно курил. У Струмилина работала ванна. Это было редкостью, и поэтому Илья решил выкупаться. Он залез в ванну, Струмилин как следует натер ему спину жесткой мочалкой и окатил горячей водой. Струмилин смеялся, а Илья молчал. Потом началась бомбежка, и большая бомба грохнулась совсем рядом. Повыбивало стекла. В квартире стало холодно и сыро.
— Вылезай, — сказал Струмилин. — Сволочи какие, придется идти в убежище ночевать: там тепло.
Никонов молчал. А когда Струмилин поторопил его, он ответил:
— Ничего не хочу, Паша. Вставать не хочу, идти не хочу, лежать хочу. Понимаешь? Хочу лежать. Я очень устал и хочу просто лежать.
В первый раз такую же безразличную ко всему усталость Струмилин почувствовал год тому назад, когда впервые заболело сердце. Его не испугала боль, стиснувшая грудь и верх живота. Нет. Он знал боль пострашнее. Он испугался опустошающего безразличия, которое пришло вместе с болью.
Сейчас он не чувствовал боли. Он чувствовал усталость после часовой работы. Его ребята сидели рядом: мокрые, без меховых курток, в расстегнутых кожанках.
«Простудятся, — подумал Струмилин, — надо им сказать, чтобы они сейчас же оделись».
Струмилин закрыл глаза, потому что ему потребовалось усилие, чтобы сказать ребятам про одежду. Он глубоко вдохнул через нос и сказал скрипучим голосом:
— Оденьтесь, а то простудитесь все к черту.
— Ничего, — ответил Пьянков.
— Вам плохо? — тихо спросил Аветисян, нагнувшись к Струмилину.
— С чего вы взяли? Просто устал.
— Здорово побледнели, Павел Иванович, — тихо сказал Богачев, — может, простудились?
— Наверное. Давайте запускаться, Володя. Мы слишком много говорим, давайте скорее запускаться.
Мотор зачихал, пропеллер стал вращаться быстрыми, сильными рывками, а потом исчез, потому что начал вращаться на всю мощность.
Струмилин сидел, все еще закрыв глаза.
— Поднимай машину, Паша, — предложил он, — я посмотрю, как ты это сделаешь…
— Вам плохо, Павел Иванович.
— Не говори глупостей.
— Я же вижу…
— Поднимайте машину!
— Павел Иванович…
— Или убирайтесь отсюда! — зло сказал Струмилин. Он натянул свои кожаные перчатки, откашлялся, положил руки на штурвал и коротко приказал: — Володя, пошли!
Струмилин вел самолет на высоте двухсот метров. Ветер был сильный, здорово болтало, и эта болтанка отдавалась в его груди и в животе острой, все время растущей болью.
— Павел Иванович, — сказал Богачев, смотревший на него, — а не делаем ли мы глупости? Может быть, стоит вернуться, если вам плохо?
Струмилин молчал, вцепившись что есть силы в штурвал. Он понимал, что сейчас этот металлический полукруг, обтянутый желтой кожей, был для него то же самое, что для Антея — земля. От штурвала в него шла сила. Он чувствовал это, он не мог ошибаться.