Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Ты что-то медленно ешь, – озабоченно произнесла Вера, перекладывая на скатерть ложку, вилку, нож. Почему-то только потом переставила тарелку. – Остыло, наверно, Арик? Может быть, подлить горячего? Я для Олежки все равно подогревала…

Он только промычал что-то. И лихорадочно начал дохлебывать безвкусный, теперь уже точно – безвкусный, на редкость противный ее суп, чтобы не говорить, не говорить с нею. Потому что знал, что ответит там, когда ему предложат выбирать.

Вошел Олежек. Сел за стол напротив Карамышева, сказал отцу: "Привет". – "Привет", – ответил Карамышев, умильно оглядывая сына. Нет, у парня нормальное, открытое лицо, типично русское. И манеры уже привились; от горшка два вершка, а как держится, как садится за стол и как берет вилку с ножом, чтобы нарезать на меленькие ломтики – по вкусу, по размеру ротика, наверное, – безобразно большой кус мяса, который мама щедро вывалила ему прямо в тарелку весь. Самому Карамышеву мяса не досталось. Как аккуратно носит одежду! Котенок мой, думал Карамышев, с наслаждением ощущая, как тепло и умиротворение маслянистой волной окатывают душу. Мой, мой. Тебя-то я уж никому не отдам. Пусть Автандиловна наша что хочет делает. И пусть товарищ Бероев что хочет делает. Тебя – никому не отдам. Никто не имеет права требовать, чтобы я и от сына отказался! Зачем?

А если предложат? А если – настоятельно предложат? Вот возьмут – и предложат?!

– Папа, – сказал Олежек.

– Олег, – сказал Карамышев терпеливо и назидательно, – помнишь поговорку? Когда я ем, я глух и нем.

– Да я же еще не ем! – возмутился Олег.

– Да? А мне показалось, ты одну ложку уже проглотил, – мягко обличил Карамышев.

– Это я только попробовал, – мгновенно вывернулся Олег. – Горячо. Надо минутку постудить.

– Ну тогда говори, – разрешил Карамышев.

– Что такое ширево?

Карамышев поперхнулся.

– Крошка сын к отцу пришел… – пробормотал он, откашлявшись.

Цитата была знакомая, Венька Хорек часто эти слова повторял с хихиканьем или даже с хохотом, поэтому Олег сразу смог мысленно продолжить. И сказала кроха: пипка в пипку – хорошо, пипка в попку – плохо. Олег чуть было даже не произнес этого вслух, чтобы показать, какой он умный и эрудированный – папа любил, когда он показывал эрудицию, то есть знал то, чего ему вроде бы и неоткуда было узнать, и вообще помнил всякие лишние слова, вроде этой самой "эрудиции" – но вовремя осекся. Речь в стихотворении шла о вещах не совсем вразумительных – ну как это пипку можно засунуть в пипку? сколько Олег ни пытался это себе представить, разглядывая себя, а при случае – и других мальчишек, ничего не получалось; и главное, он понятия не имел, почему, собственно, одно хорошо, а другое – плохо? А если папа поймет, что он говорит, чего не знает, а просто повторяет за другими, как попугай – засмеет. И Олег благоразумно смолчал. Надо сперва самому разобраться. Только странно как-то: папа, оказывается, читает те же стихи, что и Венька Хорек…

– А откуда ты этот термин поймал? – спросил Карамышев несколько косноязычно. Но очень уж он растерялся. Непонятно, что отвечать. Он вообще часто терялся в разговорах с сыном и срывался то на уже отжившее сюсюканье, то на академическую, будто на симпозиуме, речь. Вот и сейчас – вылетело совсем не к месту дурацкое слово "термин", которого Олежек наверняка не знает; зачем? И тут же, будто пытаясь выправиться и приблизиться к ребенку, ляпнул, как дворовая шпана, нелепое слово "поймал". То ли дело было совсем недавно: это листик, смотри, Олеженька, какой красивый листик, а осенью он пожелтеет и станет еще красивее, станет как золотой… Ну-ка, листик в носик, ну-ка, носик в листик!.. и сразу начинает клевать носом, и сразу улыбка, смех – полное взаимопонимание. А это – подъемный кран, а это – автомобиль: чух-чух-чух!.. ж-ж-ж! поехал автомобиль, поехал! Теперь напротив него сидел человек, целый человек, не знающий снисхождения; от него нельзя отказаться, на него нельзя опереться, с ним нельзя договориться по-взрослому, на взаимном обмане или совместном умолчании, нельзя передоверить ему даже часть ответственности за него же; и что там в голове, и что там в сердце у этого человека делается – не уследить, не проконтролировать, не отштамповать. Спасение лишь в том, чтобы он любил тебя и верил тебе больше, чем всем остальным, – а как этого добиться?

– Венькин старший брат с нами сейчас часто играет, – объяснил Олег со взрослой обстоятельностью. – Его кореша на лето все разъехались, а одному ему скучно. И он то и дело говорит: ширево. А я не понимаю.

– Ясно, – проговорил Карамышев, внутренне холодея от ужаса перед теми играми, в которые мог играть с Олежком этот, по всей видимости, чудовищный Венькин старший брат. – Ну, видишь ли… это всякие вредные вещества, которые люди принимают.

– Зачем? – искренне удивился Олег. – Они разве не знают, что вещества вредные?

– Ну… как тебе… Они об этом забывают. Потому что получают на какое-то время удовольствие, и до всего остального им уже нет дела.

– А! – с просветлением на лице воскликнул Олег. – Это вроде водки!

Карамышев, едва не поперхнувшись, совсем смешался.

– Ну да… – выдавил он. – Только еще вреднее.

– Тогда я понимаю, – серьезно и солидно протянул Олег, – почему Ромка говорит, что его телка на джеффе сторчалась!

Карамышев поперхнулся. А потом, прокашлявшись, со злостью хлопнул ладонью по столу и почти крикнул:

– Ты по-человечески можешь разговаривать или нет?

Олег растерялся и даже испугался слегка. Вот никогда не знаешь, за что получишь на орехи, подумал он. Разве я не по-человечески говорю? Почему, скажем, слово "эрудиция", которое я только от папы и слышал – человеческое, а те слова, которые все говорят – нет? Он искательно заглянул сидящему напротив папе в глаза; папа рассердился всерьез. Лучше, наверно, его вообще поменьше спрашивать.

– Надеюсь… – проговорил Карамышев, стараясь взять себя в руки, – надеюсь, вам он еще не предлагал… как это ты говоришь… торчать?

– Нет, – на всякий случай соврал Олег. Если Ромка опять принесет ширево, опасливо подумал он, и хоть кто-нибудь согласится на этот раз, мне придется пробовать тоже. Иначе ко всему прочему еще и труса навесят.

Верочка сидела на кухне, уложив голову на лежащие на столе ладони. Голова кружилась, и хотелось плакать. Все время хотелось плакать. Это после гриппа, пыталась успокаивать она себя, после гриппа всегда слабость и депрессия. Но она знала, что это – не от гриппа. По крайней мере – не только от него. Из столовой слышались приглушенные голоса, слов было не разобрать. Воркуют. Мужчины воркуют. И на том спасибо.

Бероев отпустил машину и, привычно прицелившись пальцами в покрытую буроватым налетом клавиатуру дверного кода – только нужные кнопочки сияли от постоянного в них тыканья, – размашисто распахнул дверь, ворвался на полутемную лестницу и легко понесся вверх, прыгая через две, а то и три ступени. Лифт опять не ездил. Да в него и войти-то противно; измалеван весь и вечно воняет мочой. Пусть немощные ездят. Машенька уже заждалась, конечно. Ну может, еще успеем погулять хотя бы полчаса?

Перед третьим этажом из-за поворота лестницы вывернулся незнакомый человек – в сущности, темный, но массивный и до невежливости неповоротливый контур человека, – и Бероев, не успев вовремя понять, что идущий навстречу безликий контур даже символически не собирается принять вправо, задел его плечом и рукой. "Что там у него острое такое?" – мельком успел удивиться Бероев, ощутив царапающее движение по коже тыльной стороны ладони, на пролете коснувшейся полы расстегнутой ветровки идущего навстречу человека, и в следующее мгновение ноги у него обмякли, голова характерно онемела, и он, не в состоянии произнести ни звука, беспомощно осел на ступени лестницы, привалившись спиной к исписанной похабщиной стене.

Человек, мимо которого он так лихо пропрыгал, обернулся и, возвышаясь, стоял напротив Бероева вновь лицом к нему, и лицо это было теперь слегка подкрашено сочащимся в лестничное окошко мутным серовато-розовым световым раствором. Знакомое лицо.

961
{"b":"895391","o":1}