По залу пробежал ироничный смешок. На парня оглядывались, кривясь. Безликий зал, наверняка конформистами битком набитый, был куда более непримирим и жесток к непохожему, чем тот, кто полвека приспосабливался к жизни разве что так, как бур приспосабливается к прогрызаемым породам. Парень по-прежнему гордо смотрел прямо перед собой и не обращал на зал ни малейшего внимания.
— Как этнический мусульманин, — Шигабутдинов дал понять, что он на самом деле думает относительно этого убогого, отдававшего, как ни крути, нацизмом термина, — проживший все детство и всю молодость среди мусульман столь же этнических, а зачастую и вполне идеологических, могу вас заверить: среди них всегда было не меньше по-сыновьи относящихся к России людей, чем и среди прочих иных конфессий. В конце концов, и организаторы ГУЛАГа были не мусульмане, и те, кто на блюдечке с голубой каемочкой поднес СССР его геополитическим конкурентам, — тоже.
Другое дело — вхождение в конфессию теперь. Тут угадываются два мотива. Либо преданность малой родине, преимущественно мусульманской по вероисповеданию, при которой остальная Россия неизбежно воспринимается не более чем питательной средой. Либо преданность оказывается скорее, так сказать, туранской, а преданность России обещается, лишь если та станет исламизированной частью единого исламского мира. В обоих вариантах получается, что Россию как таковую надлежит для пользы либо входящей в Россию малой родины, либо, наоборот, интегрировавшего Россию Турана, доить в хвост и в гриву. То есть преданности России как таковой как раз и не получается. Не симпатично. Честно скажу: мне куда милее тяготение к исламской культуре из тех, например, соображений, что мусульманские дети весьма почтительны к родителям, а родители — весьма доброжелательны к детям. Из нынешних ток-шоу то и дело на всю страну слышишь: я ничего не должен родителям, ведь я свободный самостоятельный человек! Правда, родители мне должны то и то, да к тому же не смогли дать мне того и того, и вдобавок запрещают, старые ослы, это и это… Им на меня плевать совсем! Они меня достали своей заботой! Но видели вы когда-нибудь, чтобы такое заявляли дети мусульман? Нет. Поэтому и с рождаемостью у них нет проблем. Мусульманин знает, что рожает себе не палачей, а помощников, не могильщиков, а опору под старость. Люди не боятся детей, а рады им. Есть чему поучиться. Но только патриотизм сюда лучше не вмешивать.
— То есть ваш выбор был исключительно политическим! — выкрикнул, не вставая, парень.
— Мой выбор был исключительно личным, — ответил Шигабутдинов,
— Тогда скажите, — никак не мог получить удовлетворения неофит, — как вы относитесь к идее восстановления Крымско-Татарской автономии?
Шигабутдинов чуть нахмурил брови, словно не понимая вопроса. И даже чуть пожал плечами. Он все делал чуть — но это «чуть» многого стоило. Есть люди, которые чем тише говорят — тем их слышнее; он был из их числа. Лагерная закваска, наверное, с завистью подумал Корховой. Эх, я не застал…
— Крым — российская земля, — сказал Шигабутдинов, — а один Татарстан, слава богу, в России уже есть. Зачем второй?
Зал зашуршал и зажужжал. Точно с улья сняли крышку, чтобы вглядеться в его подлинную суть.
Ну, мужик, восхищенно думал Корховой, вслушиваясь в горячо раскатившийся местами возмущенный, местами восторженный гул. Кремень. На него молиться будут везде, и бить его будут везде нещадно. А просвещенные весь век хихикали: поскреби русского — увидишь татарина…
Это они от зависти!
Когда народ потянулся на выход, фаршем выдавливаясь сквозь двери зала в фойе, оживление сделалось однозначным, кто-то громко обсуждал меню. «Все, наверное, сейчас по коньяку вмажут, — подумал Корховой. — Не здесь, так дома! А я буду сок пить. И ничего, сок очень вкусен и полезен. В нем даже есть свое очарование».
Есть упоение в бою и рюмки полной на краю.
Шигабутдинов некоторое время величаво сидел на своей высоте, глядя на нижнюю суету, и, лишь когда зал опустел, встал; продолжая держать спину прямо, как обходящий строй маршал, неторопливо двинулся к свободе. Корховой устремился ему наперерез.
— Уважаемый Прохор Мустафович, — позвал Корховой, предупредительно наклоняясь. Несгибаемый воин истины хоть и держался, как металлический штырь, был Корховому где-то по плечо.
— Да?
— Меня зовут Степан Корховой, я журналист и хотел бы, если вы не очень устали, поговорить с вами чуть более обстоятельно. Не так вразброс, а по двум-трем совершенно конкретным, но важным темам.
— Устал? — сыромятный татарин лишь чуть улыбнулся. — Нет, я не устал. Но что я могу еще сказать?
— Полагаю, немало, — улыбнулся Корховой.
— Говорить-то я могу много, что правда, то правда, — сказал Шигабутдинов, и сейчас, в разговоре один на один, в нем совсем не было ни снисходительности, ни величавости. Просто товарищ, только возрастом постарше. — Но вам-то что надобно?
— Мне? Трудно в двух словах…
— Намекаете, что надо где-то присесть? Но, простите, мне нужно домой, у меня еще есть дела, потом сборы, завтра я уже улетаю в Казань… Там мне тоже будут, я полагаю, вставлять разом во все отверстия и розы, и тернии.
— Домой? У вас уже дом в Москве?
— О, это фигура речи… Старые друзья пустили перекантоваться. Сами они на даче…
— Если позволите, я вас провожу. По дороге и поговорим… Это далеко?
— Напротив, совсем недалеко, на Хлебном. Пешком дойдем, если вы не против, Степан… э…
— Антонович.
— Степан Антонович. А вам не нужно разве… ну… магнитофон…
— Это не интервью. Это… Еще не могу точно назвать вам жанр, честное слово. Портрет в интерьере. У меня вопросов-то почти не было приготовлено, всего два, и третий уже тут в голову пришел.
Они спустились на первый этаж, миновали строгий, старосоветского еще пошиба вестибюль, облепленный афишами, и вышли на Никитскую. Погода и впрямь располагала к прогулке. Корховой немножко стеснялся, но скоро привык: Шигабутдинов то ли умел, когда хотел, сразу располагать к себе, то ли это тоже было у него врожденное. Неподдельная приветливость ко всем — оборотная сторона полной внутренней свободы. Если ты не боишься, что собеседник тебе навяжет что-то — стиль поведения, прогулку, тему разговора, лишнюю рюмку, что угодно, если ты точно знаешь, уверен по долгому опыту, что будешь делать лишь то, чего сам захочешь, а если не захочешь — никакая сила, никакой политес и никакое давление тебя не заставят исказить себя, то и не страшен тебе никто. Ни враги, ни друзья, ни случайные собеседники…
Карнеги писал когда-то: отчего мы так любим смотреть в преданные глаза собаки? Оттого, что уверены — эта преданность не поддельная, ведь собака наверняка не хочет нам что-то продать и наверняка не хочет выйти за нас замуж. Если ты абсолютно уверен, что тебе ничего не втюхают, ты с любым первым встречным приветлив, как с любимой собакой.
— Итак, ваши вопросы?
— Совершенно разнородные. Ваше отношение к космосу, к полетам в космос. И ваше отношение к тому, что Европа и вообще весь так называемый цивилизованный мир — западный мир — продолжает относиться к России с какой-то инстинктивной неприязнью. Раньше это удобно было оправдывать нашим тоталитаризмом-коммунизмом, но вот уже и коммунизма нет, а неприязнь та же самая… Так это или это нам тут лишь кажется — может, не без участия нашей же собственной пропаганды? И уже здесь пришло в голову: что все-таки для вас православие?
— Вы верующий? — цепко спросил Шигабутдинов, бросив на Корхового короткий взгляд из-под седых бровей. Шел он не торопясь, чуть косолапя то ли по-стариковски, то ли по-кавалерийски, и по-прежнему держал спину очень прямо, как маршал… Нет. Применительно к этому человеку, будь он хоть трижды Прохор, надо было говорить: темник. Нойон-батюшка.
— Как вам сказать… Не воцерковлен.
— Понятно. Ни два, ни полтора. На всякий случай бога не ругаю, но попу руку не поцелую даже во хмелю.
Корховой принужденно рассмеялся. Этот нойон-батюшка был приветлив и искренен до полной беспощадности.