Лихая получилась статья.
И в то же время… Кармаданов перечел ее дважды, сложил газету и понял, что ему даже жалко немножко Вальку Бабцева. Дон Кихот… Мечтатель. Юный пионер, честное слово, буржуинский Мальчиш-Кибальчиш. Нам бы только день простоять да ночь продержаться. И банки есть, да банкиры побиты… Частное предпринимательство у него — спасение от всех бед, панацея от нечестности, коррупции и произвола… Иногда Кармаданову казалось, что Валька сам-то в глубине души давно уж не уверен в том, что большие и чистые деньги (поселянка, хочешь большой, но чистой любви? приходи на сеновал!) есть главная тяга мироздания и венец развития человечества. Потому и утверждает это с такой неистовостью при каждом удобном случае, тщась в первую очередь удержать в этой вере себя самого. Потому что если не это, тогда что? Опять коммунизм какой-нибудь? Это ж лучше повеситься! И вот стойко, как оловянный солдатик, хранит верность перестроечным смутным надеждам. Можно только восхититься — но почему-то не хотелось. И даже понятно почему — слишком Валька был воинственен и непримирим. Будто знал истину в, последней инстанции и с ее высот раздавал всем сестрам по серьгам. А это всегда противно и всегда вызывает протест. Любая сказка, которая вдруг зазнается настолько, что начинает почитать себя единственно верным отражением так называемой реальной жизни, становится рвотным порошком…
Ах, если бы Валька прав был — как это оказалось бы хорошо!
Правда-то в том, что хапают и частники, и госслужащие, все, просто каждый по-своему. Что-то рухнуло куда более стержневое и нутряное, нежели монополия государства на производство и крупномасштабное стяжание.
При коммуняках был один идеал на всех, ради него делалось все. Ради него поля пахали, ракеты летали, солдаты маршировали. Ради него имело смысл быть честным и бескорыстным, ради него можно было с легким сердцем смеяться над барахлом да барахольщиками и пренебрежительно отмахиваться от неустроенностей быта. Прямо по Библии: Ты каменная гора моя и ограда моя; ради имени Твоего води меня и управляй мною… Но поскольку государство сей идеал старательно вбивало в мозги, в конце концов всяк стал от него шарахаться. Даже неважно уж, правильный он или нет, — просто человек не терпит насилия. Раз вбивают — значит, неправильный. Тогда разрешили идеалы выбирать самим, но главным идеалом как-то очень уж проворно стала толщина бумажника. Энергичность и порядочность, талант и упорство меряются единственно этим критерием! Кто не удовлетворяет ему, тот дурак (умный всегда найдет способ заработать!), тот подлец (как можно забывать о своем долге заботиться о семье, о детях — а разве может дать им достойную жизнь бедный?), тот бездарь (в наше время одаренному человеку все пути открыты!).
Не предусмотрено ни одной развилки в сердце, которая могла бы отвлечь от этого идеала ради какого-то иного… Не о чем мечтать. Ничто не ценно и не мило само по себе, без налепленного ценника…
Кармаданов успел прочесть Валентинов опус по дороге на работу — специально поехал, как бедняк, на муниципальных перекладных, чтобы на станции метро купить излюбленный Валькин еженедельник. Смотри, шустрый какой Валька. Утром в газете — вечером в куплете… Надо будет вечерком позвонить ему, поблагодарить и поздравить.
Да, он настоящий товарищ. Не засветил. У Кармаданова, если честно, немножко тряслись поджилки после откровенного разговора с другом — не ляпнул бы тот потом лишнего. Нет, Кармаданов ни секунды не жалел о своей порывистой откровенности — на войне, как на войне. Но все же неприятностей не хотелось. Если можно обойтись без них — лучше бы все-таки без них. На работу он пришел, ощущая себя кем-то вроде сапера, шагающего прямиком на минное поле. Вот под ногами привычная почва, затканная душистым зеленым кружевом травы и всяких там полевых цветочков, а вот-вот ухнет, и травушка-муравушка — в стороны, и почва ломтями вывернется из-под ног наизнанку, выстрелив изнутри прямо в тебя преисподний огонь… Но сослуживцы вели себя как всегда, и бумаги дожидались на столе, как всегда; и скоро Кармаданов с головой погрузился в текучку и забыл о своих опасениях.
Хотя, конечно, расслабляться рано. Это ведь только он сам, Кармаданов, прикинул, когда и где ждать статью. Пока еще на нее обратят внимание, пока у начальства шестеренки в головах провернутся…
Так или иначе, день пролетел незаметно. И хорошо. Нынче Кармаданову было все ж таки не по себе в родных стенах. В каком-то смысле он ведь свою контору предал. Ибо сказано в Писании, сиречь в Законе о Счетной палате: при проведении комплексных ревизий и тематических проверок должностные лица Счетной палаты не должны предавать гласности свои выводы до завершения ревизии или проверки и оформления ее результатов.
Однако в нем же сказано: Счетная палата должна регулярно предоставлять сведения о своей деятельности средствам массовой информации…
Хороший закон. Умный. Но, собственно, у нас все законы такие. Нельзя, но надлежит. Можно — да не в этот раз.
Домой Кармаданов возвращался в добром расположении духа. День прошел, ничего не случилось. И гражданский долг свой выполнил, и с рук сошло — во всяком случае, пока; но газета-то уже вышла, и круги по воде пойдут, пойдут, не могут не пойти, а после драки кулаками не машут. И погода — хороша… Вот ведь как весна спохватилась и решила напомнить, что после нее — не сразу осень, а еще и на лето можно рассчитывать. Еще позавчера моросило и ни намека на листву, а теперь просто сердце радуется.
Кармаданову нравилось место, где он жил. Такой зеленый массив под боком — парк МГУ, не шутка, многие сюда специально с других концов города катаются — пройтись, полюбоваться, ощутить смутную гордость… В юности Кармаданов и сам обожал бродить по смотровой площадке. Вся Москва на ладони. Лечу это я, лечу… А уж как благоговейно он трепетал от вида титанических корпусов цитадели знаний да грандиозных каменных болванов с каменными же книжками… Теперь ему на эти очковтирательские красоты начхать, а вот что зелени много — это хорошо, это правильно. Было где малышку выгуливать. Есть где подышать на досуге. Даже если некогда тащиться на смотровую — все равно уже в пяти минутах от дома, только перейди перекресток, в одночасье ставший площадью имени Индиры Ганди — хотя ничего в обличье перекрестка не изменилось, перекресток и перекресток, только статую невинно убиенной премьерши вдруг взяли да воткнули, — и вот он тебе длинный, с красивым круглым прудом, сквер, заклиненный в узости между Мичуринским и улицей Дружбы, чуть ли не во всю длину занятой великой стеной китайского посольства.
Когда Серафима была еще совсем малая, в коляске гуляла, именно здесь Кармаданов ее напитывал кислородом. В ту пору почище было, и скамейки не так утопали в окурках, объедках и пластиковых пустых бутылках…
А сколько было в мае-июне одуванчиков! Будто густое, крупитчатое солнце заливало поляны…
Жена сидела, чуть сутулясь, над очередными тестами своих — отнюдь не каменных — болванов; манежила она их, как Суворов солдатиков. Явно пришла недавно. Но каким-то чудом в квартире уже пахло мясным и вкусным; Кармаданов, и не заходя на кухню, сразу понял: ужин ждет. Каким манером жена все успевала — загадка.
— Шалом, Руфик, — сказал Кармаданов и поцеловал жену в склоненный над ученическими каракулями затылок. — Эрев тов.
Она повернулась к Кармаданову, недовольно оттопырив нижнюю губу. Поглядела на него поверх очков.
— Слушай, сколько ты еще будешь меня доставать своим пиджин-ивритом? — вместо «здрасьте» брезгливо осведомилась она, но глаза ее смеялись. — Гляди, на пиджин-русском заговорю.
— С тех пог, как твоя тетя Гоза пгигласила нас погостить у себя в Нетании, я тгенигуюсь, — сказал Кармаданов, расстегивая пуговицы рубашки. — Вдгуг ты туда и на вовсе гешишь пегебгаться?
— Вот только гиюра мне не хватало, — мрачно ответила Руфь и снова повернулась к кипе листков.
И неожиданно подумала: а может, муж и не просто шутит. Может, эта мысль беспокоит его всерьез? Руфь Кармаданова продолжала смотреть в бумагу, но уже не видела ни единой буквы.