Он открыл глаза только на последней сцене: Ёсихидэ — точнее, человеческий обломок, в который превратился Ёсихидэ, заканчивает картину с последним монологом, обращенным туда, вниз: «Ты звал… Ты звал меня давно…»
Партия Ёсихидэ была написана для баса. И на самых низких низах он хрипел.
А потом, дворец, солнечный свет сквозь бумагу, и ширма развернута на полсцены, и гудит баритоном настоятель монастыря — да, это воистину ад, — и улыбается ему вельможа, а потом подбрасывает свой голос в воздух, как птицу, и говорит о том, что старый художник прав и еще раз прав, это имеет смысл. Дерево ножей и огненный ад, но пока это можно нарисовать вот так, это имеет смысл.
А потом — музыкальный эпилог без слов, и среди силуэтов, в которые превращаются изображения на ширме, появляется еще один, подвижный: неожиданно грузное тело художника покачивается в петле. Где-то далеко, далеко и глубоко внизу утробно стонет гонг… Занавес.
И Олегу показалось, что шквал аплодисментов был заранее внесен в партитуру.
— Ты знал, что я провалюсь, — сказал он Габриэляну дома за чаем.
— Знал.
— Я уже заказал запись. Слушай, зачем они придумали влюбленных?
Габриэлян качнул бровями.
— Ну, все же не «Тангейзер». В литературе одна интрига на короткое произведение — допустимо. На сцене — этого мало. И потом, князь Хорикава в книге хотел вещей, в общем и целом, привычных…
— А в опере? Эту роль как будто специально под старшего писали…
— Я даже предполагаю — специально под Корбута.
— А чего он в опере хотел?
— А ты подумай.
Съесть — нет, тогда бы он так и сделал. Инициировать? Уже теплее, кажется. Инициировать — и при этом сохранить? Или… развернуть эту дьявольскую интригу, упиться и отчаянием влюбленных, и горем отца, и этим… безумием творца, которое помешало ему попытаться спасти дочь или умереть с ней вместе?
— Он… и в самом деле такой? — поморщился Олег.
— Кто именно?
— Господин Фудзивара.
— Вряд ли именно такой.
— Но похож…
— Понимаешь, Олег… князь Хорикава, которого придумали эти двое, сам… жертва ограниченного разума, который может изобразить только то, что видел. Он застрял в плоскости своих представлений. Ну прикинь, что будет думать о себе японский вельможа той поры, который каким-то образом стал старшим?
— Что он — демон.
— Они. Черт-людоед. И что теперь ему следует вести себя соответственно. Делать то, что положено демонам. Потому что это то, что он есть, и его роль в мире. Он попробовал — у него получилось, и он уверился, что так оно и должно быть. А единственный человек, который мог бы князя разуверить, Ёсихидэ, больше прежнего его в этом убеждении утвердил — воин есть воин, девушка есть девушка, художник есть художник — и никто не может переступить границу своего естества. Можно создать небывалое, но нельзя — несуществовавшее. Все расписано.
Габриэлян улыбнулся.
— Если господин Уэмура некогда страдал этим заблуждением, то он его перерос. Давно.
— И что? Он собирается менять мир?
Габриэлян потянулся за заварочным чайником.
— Под свои представления о том, где чье надлежащее место.
— А наше место в пяти футах под землей?
— М-м, — а заварка-то кончилась, как мимолетно все на этом свете, — ты можешь честно сказать, что это не так?
Нет. Олег для этого недостаточно плохо учился в школе.
— Не могу. Но это не Уэмуре решать. — Олег подумал, потом добавил:
— А у нас есть представление о правильном мире и надлежащем месте в нем?
— Нет, пожалуй, — сказал Габриэлян. — У меня, во всяком случае, точно нет. Я себе такого даже и представить-то не могу — правильный мир, населенный живыми людьми.
— Да я и не имел в виду квадратный мир, — Олег досадливо дернул плечом. — Конечно же, правильный мир должен быть неправильным. Но каким именно неправильным, а? Если таким как сейчас — то зачем… это все, а?
Габриэлян вздохнул. Демонстративно.
— Бегемот, как ты думаешь, кто хуже — вельможа или художник?
Олег, чтобы дать себе время на раздумья, встал, выключил чайник, нашел колбу с нужным чаем. Вопрос его несколько удивил, потому что сам он этим вопросом тоже задался, хотя и стеснялся обратиться с этим к Габриэляну.
Художник, что в книге, что в опере, вызывал живейшее омерзение, в финале приправленное брезгливой жалостью. Как звали то несчастное существо, которое очаровалось дьявольским сокровищем? Голлум? Голлум, да. Олег бы такого пристрелил и спал спокойно.
Но вельможа…
Мысль о нем будила сильную, резкую, и даже приятную в своей силе и резкости ненависть.
Олег не стал отвечать прямо. Сказал только с усмешкой:
— Вельможа не повесился.
— Вельможа, в опере, не был человеком, Олег. Какой с него спрос? Вот вельможа в книге… — тут Габриэлян опять улыбнулся, — даже не тот, что захотел себе девушку, а тот, что решил наказать художника за жестокосердие
— Да что за разница, — поморщился Олег. — Он и в опере наказывает. И думает, что ему — можно. Замечательному такому. И продолжает жить. В правильном мире художника можно потерпеть. Он человек, хоть и говно. А это — нет
— А теперь скажи мне, где у тебя ошибка
— Не знаю, — Олег мотнул головой. — И мне плевать. Я неправильный человек и в неправильном мире живу, и ради неправильного мира подписался к чертям в котел. Поэтому мне можно делать ошибки
— Как раз поэтому и нельзя, — готовый плюхнуться на подставку заварочный чайник перехвачен, и приземляется бесшумно. — А ошибка — в слове «терпеть». Ты судишь сверху.
Он не сказал «как тот вельможа». Но Олег, конечно, услышал
— Если у меня болит — разве это я сужу сверху? — Олег скривился. — Извини, я еще не совсем… обтесался. У меня еще… нарывает кое-где
Габриэлян кивнул.
Он меня специально в оперу потащил. И вовсе не ради «глаз» и «ушей». И не из-за Уэмуры. И не из-за силы искусства. Почему он мне не сказал, что от того, что мы делаем, все-таки становится лучше? Это же правда…
В горле зашевелилось что-то колючее и горячее. Олег задержал дыхание, чтобы не заплакать. Но колючка не уходила, копошилась где-то в районе адамова яблока. Попробовал смыть свежим чаем — не помогло. Колючка-жгучка перебралась в нос.
— Спать хочу, — просипел он, поднимаясь.
Это была ошибка — раскрывать рот. Для этого понадобился вдох, и колючка проскочила к глазам, что-то там проткнула — кухня расплылась, потекло лицо Габриэляна
— О. Приехали в люди, — сказал Король.
И когда только вошел?
Олег вскипел, развернулся пружиной и врезал по нечеткому конопатому пятну. Удар попал в сводящий блок, Олег ударил снова, уже в корпус — и снова попал в тугую мышцу руки; попробовал обездвижить руку ударом в бицепс, как сам же Король и учил — не вышло; и снова бил — уже без расчета попасть, без всякой надежды, не обращая внимания на боль в кулаках и предплечьях — бил, пока не выдохся.
— Пять минут, — Король вздохнул, опуская руки. — Плохо
Волны раздражения хватило еще на одну. Или меньше.
Потом Олег осел на пол
— Может, дернем? — Король щелкнул пальцами по горлу. — Слегка. И баиньки.
— Ему рано пить, — сказал Габриэлян.
— Ему с тобой общаться рано. Было. Но уже придется. Назвался клизмой — полезай…
Он раскрыл холодильник и вынул бутылку «Джек Дэниелз», купленную Кесселем на день рождения. От бутылки отпили столько, что опустело только горлышко — Кессель не пьянел, на Габриэляна спиртное впечатления не производило, Королю одному было скучно, а Олег так и не понял, в чем заключается удовольствие от потребления огненной воды, настоянной, похоже, на нестираных носках.
Сейчас вкуса нестираных носков он просто не заметил.
— Это тоже входит в программу? — закашлявшись спросил он.
— Да, — поморщился Габриэлян. — Только ты умудрился начать курс досрочно.
— И закусить, — Миша быстро подсунул кусок копченой скумбрии на вилке. — А-атлично. А теперь в кровать.
Олег не опьянел. Сорок граммов всего, ерунда. Он только отупел слегка. Мысли было уже неинтересно носиться, виляя хвостиком и вынюхивая новое и вкусное. Мысль свернулась калачиком и задремала.