Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вообще-то, встречаться с источниками, особенно в таких шумных местах, вовсе не обязательно. Но начальству интересно, откуда Габриэляну В.А. могут быть известны некоторые подробности. И любопытство начальства стоит время от времени удовлетворять, потому что, в противном случае, оно рано или поздно займется этим вопросом само.

…Олег за своим столиком мысленно фыркнул. Надо было прилепить и позолотить усы, раз он сказал «разрешаю». Выглядел бы, конечно, идиотом — но кажется, я и так им выгляжу…

Оперу он не любил. Среди музыкальных сокровищ, заполнявших инфосеть Габриэляна, больше всего его радовала коллекция древнего джаза и рок-н-ролла, собранная Кесселем. А опера полностью укладывалась в определение «в человека втыкают кинжал — а он вместо того, чтобы умереть, долго и нудно поет».

С другой стороны, конечно, это смотря как и куда этот кинжал воткнуть…

Но все равно, легкие, диафрагма… как подумаешь, так и выключаешься. Сразу.

На свое место Олег добрался, не заметив, как — «держал», Габриэляна через камеры наблюдения, установленные в зале — и внимания хватало только на то, чтобы отмечать ряды и не спотыкаться на ступеньках.

А потом погас свет. А потом пришел звук.

Где-то в неописуемой глубине и дали ударил гонг. Олег почему-то вздрогнул. Хор низких женских и мужских голосов перехватил ноту и повел монотонное, неумолимое «м-м-м» через сжатые губы. Тяжелый бархатный занавес пополз в стороны и открыл другой — изломанный, белый, покрытый какими-то темными силуэтами.

Олег тряхнул головой и заставил себя вернуться к «лиху» — окуляру наблюдения. Габриэлян и его контрагент сидели молча и неподвижно.

«М-м-м» нарастало, и за ним, как волна, поднимался грохот барабанов. А потом вступили… кажется, флейты. Это была уже мелодия, рваная, неровная, в непривычной тональности — но именно мелодия, а не какофония свиста. Тема металась из стороны в сторону, а потом застыла, зависла — только не в глубине, где били барабаны, а где-то в неописуемой космической высоте. Флейты слились в один пронзительный женский крик — и на занавесе проступило пятно света.

В алых, пронизанных золотом языках пламени рушилась в невидимую пропасть повозка.

И летела, все пытаясь совместиться с ней, огромная сова. Что-то было там знакомое, похожее… но музыка потянула его вбок, его, точно его, потому что занавес оставался на месте, занавес, сова, повозка, прекрасное женское лицо…

Во время увертюры он еще мог оторвать взгляд от сцены и заняться «лихом» (почему «лихо»? — а потому что одноглазое). Но как только второй занавес, расписанный так, как мог бы расписать Босх, живи он в Японии, сложился ширмой и поехал в сторону; как только на сцену выплыла укутанная в слои и слои белого шелка женщина с черными волосами до пят и белыми веерами в руках; как только она открыла бесцветный рот и, вторя флейте, понесся над залом ее призрачный голос — Олег уже не мог заставить себя сфокусироваться на окуляре «лиха», где не происходило ничего: Габриэлян и его сосед оставались немы и неподвижны, как сфинксы.

Он снова вздрогнул, когда осознал, что женщина поет по-русски. Он ожидал японского… или итальянского… или языка ангелов…

…Творящий разум, случайная искра в бесконечно бегущей огненной колеснице миров и времен, способен вызвать из безбрежного и бесформенного хаоса нечто, называемое красотой. Будучи преходящей и тленной, она почему-то привлекает людей, как пламя бабочек — словно на ней лежит печать бессмертия и постоянства вне времени, вне места. Это не более, чем иллюзия — красота умирает так же, как и всё прочее. Но тем удивительней ее живительная и гибельная сила… Слова арии упорно не хотели откладываться в мозгу Олега, отливаться в форму стиха — они уносились, оставляя только смысл.

Женщина не ушла. Она так и осталась у края сцены, покачиваясь, как пламя свечи под несильным ветром, вклиниваясь в действие, подавляя, подминая персонажей, заглушая их слова, изменяя существо действия — память? молва? божество, принявшее облик недалекой придворной дамы? бестолковая придворная дама, которая и есть божество, потому что на любое дело, на любое чудо, на любое преступление мир с неизбежностью будет смотреть ее глазами и то, что дойдет до других, через века, через провалы, отделяющие культуры друг от друга, людей друг от друга, дойдет только сквозь нее — и никто никогда не узнает, что осело на фильтре, навсегда осталось с той стороны. Может догадываться, но не узнает. Мертвая фрейлина стоит у порога — и на ее веерах не написано ничего.

…Когда открывающая действие сцена закладки храма вошла в кульминационную стадию, и появился князь, Олег сначала раскрыл рот от удивления, а потом чуть не заорал от восторга. Его Светлость Хорикаву пел Дмитрий Корбут, старший. И он не просто был высоким господином, он его играл. Блистательного, древнего, воплощенное совершенство. И играл замечательно. Вельможа не шел — плыл над помостом, далеко выступающим в зал, как модельный подиум (Краем глаза Олег выцепил в программке, что это сделано по образцу «ханамити», «дороги цветов» в театре Кабуки) — а голос его плыл вместе с ним, легко, счастливо, без малейшего усилия — одаривая всех вокруг щедро и без счета. И что могло быть соразмерным ответом на эту щедрость, на этот солнечный свет? И невозможно было разделить персонажа и актерскую работу. А когда Корбут одной рукой поднял за веревки юного хориста в роли «своего любимого отрока», и, не прекращая тянуть высокую ноту, пронес через всю сцену, чтобы бросить во тьму — Олег аплодировал вместе с залом не конспирации ради, а от всей души.

Но тут господин Хорикава, заприметил среди танцующих девушек дочь художника Ёсихидэ, и печаль о необходимой жертве перешла, перелилась в гимн красоте. У Олега появилось нехорошее предчувствие. Очень уж этот гимн был похож на тот, что пела женщина-призрак у порога. Похож — и не похож. Потому что не было в голосе женщины того жадного внимания.

И тут Олега словно стукнуло — Хорикава… Уэмура… Габриэлян! Он должен наблюдать за Габриэляном! Лопух, вот лопух!

Он сфокусировался на «лихе» — и тут Габриэлян из ложи улыбнулся в партер. Ему, персонально. От стыда Олег даже пропустил комическую репризу с обезьянкой (решенную, как было сказано в программке, в манере «саругаку», японских комических интермедий в театре «Но»).

А он знал! Он, житель подколодный, знал, что я поймаюсь и увлекусь и начну думать о том, что на сцене.

Ну ладно. Примем вызов.

Далее Олег сидел и наблюдал, как было велено, не забывая смотреть и в партер, и в другие ложи, и даже на сцену. С Габриэляна сталось бы позвать другого наблюдателя, и хорошо бы его засечь.

Рондо придворных дам, сплетничающих об уродливом художнике и его прекрасной дочери, было написано так игриво, легко и воздушно, что сорвало новую лавину оваций, но в наблюдении не мешало. А вот когда на сцене снова стало темнее, и голопроектор заполнил пространство светлячками, когда на опустевшую веранду вышла дочь художника, а из глубины сада появился его ученик, оставивший воинскую службу, чтобы служить искусству, влюбленный в нерукотворное и самое лучшее из произведений Ёсихидэ, нежный дуэт снова сбил Олегу концентрацию.

Сбил еще и потому, что Олег его не ждал. Не было этого в рассказе, не было, не помнил он такого. Или было — а он забыл или не заметил, в очередной раз поверив рассказчику-фрейлине? Или нежность просто всегда застает врасплох?

Но он все же удержался на плаву, не провалился снова в сцену. Гневный допрос, который художник устроил дочери сразу после встречи, завершал первый акт. Габриэлян и его сосед поднялись и покинули ложу, Олег, посекундно извиняясь, тоже заторопился к выходу, не дожидаясь, пока упадет занавес. «Меж кресел по ногам», угу.

В антракте Габриэлян с информатором говорили только о достоинствах оперы. Как Олег выяснил из разговора, основной состав с Корбутом через неделю уезжал на гастроли; в репертуаре Большого опера оставалась, но уже вторым составом; господина Хорикаву должен был петь человек, и информатор непременно хотел пойти и сравнить.

1570
{"b":"907728","o":1}