Я больше не чувствовала себя захватчиком, чужаком, вторгшимся в запретные чертоги. Я была гостем — долгожданным или незваным, ещё предстояло понять, — но гостем. Или даже частью этой бесконечной, сложной, живой симфонии: маленькой нотой, вплетённой в мелодию, которую Лес пел уже много веков и, возможно, будет петь ещё много веков после того, как нас не станет.
Рилет нагнала меня и пошла рядом, плечом к плечу. Лицо, всё ещё бледное, уже не было испуганным — скорее задумчивым.
— Знаешь, — тихо сказала она, и голос прозвучал странно, непривычно мягко, — я никогда в жизни не слышала ничего подобного. Даже не думала, что такое возможно. В той дыре, где я выросла, музыка — это если у кого-то в таверне голос не слишком противный или парень с лютней забредёт. А тут...
Она замолчала, подбирая слова.
— Тут как будто сама земля поёт, — закончила почти шёпотом, и в голосе прозвучала не зависть, не цинизм, а тихое, почтительное благоговение.
Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она была права. Это место было чудом — живым, дышащим, пульсирующим, — и мы шли сквозь него, стараясь не нарушить хрупкую, непостижимую гармонию.
Глава 15.3
Лес расступился внезапно, словно распахнул перед нами невидимые врата, и мы вышли на поляну. Но слово «поляна» было слишком простым, слишком обыденным для того, что открылось моему взору. Это место оказалось храмом — однако не таким, в каком мы провели ночь, — святилищем, созданным не человеческими руками, а медленной, непостижимой волей самой природы за тысячелетия до того, как первый камень лёг в основание первого алтаря.
В центре возвышалось Древо — исполинское, настолько огромное, что ствол, казалось, уходил не в небо, а в саму вечность. Я не могла охватить его взглядом целиком: глаза, привыкшие к земным масштабам, терялись, пытаясь проследить за взлётом серебристо-серой, покрытой сетью глубоких, вдохновенных морщин коры туда, вверх, где ствол терялся в сияющей, мерцающей дымке. Кроны не было видно — только уходящие в бесконечность ветви, унизанные мириадами серебристых листьев, колыхавшихся в такт неслышной, непостижимой музыке. Я перевела взгляд на корни — толщиной с хорошие башни, узловатые, оплетённые светящимися, пульсирующими жилами, они расползались во все стороны, вгрызаясь в землю, как руки спящего титана. От них поднимался туман, но не тот холодный, промозглый, что стелется по болотам и низинам, предвещая гибель и болезни, — нет, этот туман был тёплым, ласковым. Он струился между корней, как живое дыхание, напоённый теми же пряными, сладковатыми ароматами, что и весь лес: корицей, ванилью, мёдом и чем-то ещё, неуловимым, что пробуждало в душе смутные, полузабытые воспоминания о далёком и родном.
Воздух здесь, в сердце Поющего Леса, был густым, как сироп, и звенел. Нет, это слово не подходило — он не просто звенел, он был самим звоном. Каждая частичка его, казалось, заряжена древней, дремлющей магией, которая вибрировала, пульсировала, пела на частотах, недоступных человеческому уху. Я чувствовала эту вибрацию кожей — лёгкое, приятное покалывание, словно от слабого электрического разряда, — и внутри, в самой глубине души, что-то отзывалось на этот зов: тихо, робко, почти испуганно, но отзывалось.
Я перевела взгляд на спутников. Каллан застыл у самой кромки поляны, и его лицо — высеченное из камня и стали лицо воина, привыкшего скрывать любые эмоции, — сейчас было открытым, уязвимым. Он смотрел на Древо, и в ледяных, обычно таких непроницаемых глазах отражалось то самое золотистое сияние, что струилось по коре. Он был потрясён и не пытался этого скрыть. А Рилет... Рилет стояла, приоткрыв рот, как деревенская девчонка, впервые попавшая на королевскую ярмарку. Вся бравада, весь цинизм и острый, как бритва, язык — всё слетело с неё, точно шелуха, оставив лишь обнажённое, чистое, почти детское изумление. Она смотрела вверх, на уходящие в бесконечность ветви, и в глазах — я готова была поклясться — блестели слёзы.
— Ни хрена ж себе... — выдохнула она одними губами, и в этих простых, грубых словах было больше искреннего благоговения, чем в самой изысканной молитве.
Я хотела что-то ответить, но не успела, потому что в этот самый момент от корней Древа, прямо из тёплого, мерцающего тумана, начало отделяться нечто. Сначала это был просто сгусток света — невесомый, эфемерный, дрожащий, как мираж над раскалённым песком пустыни. Он покачивался, плыл в воздухе, переливаясь всеми оттенками перламутра, но с каждым мгновением обретал всё более чёткие, узнаваемые очертания, превращаясь в фигуру.
Женскую фигуру — из света и тумана, из музыки и тишины, из самой сути этого волшебного места, сотканную из рассвета и сумерек одновременно. Невысокая, изящная, почти невесомая, с тонкими, как у ребёнка, запястьями и копной длинных, струящихся волос, казавшихся жидким серебром, что перетекало за спиной в невесомый, мерцающий шлейф. За плечами трепетали два огромных крыла — не птичьи, не кожаные, как у летучих мышей, а сотканные из чистой, переливающейся всеми цветами радуги энергии: прозрачные, как стрекозиные, и при каждом движении издававшие тихий хрустальный перезвон.
Но самым поразительным было лицо — лицо юной девушки: гладкое, без единой морщинки, с нежным румянцем на щеках и мягкой, чуть застенчивой полуулыбкой на бескровных губах. Однако глаза... Глаза принадлежали существу, прожившему многие тысячи лет, — две огромные, бездонные капли утренней росы, в которых отражалась не просто наша маленькая поляна, а вся история этого мира: его рождение, расцвет и медленное, неотвратимое угасание. В них были мудрость и печаль такой глубины, что у меня перехватило дыхание, а сердце пропустило удар.
Каллан, как подобало рыцарю, отреагировал первым. С грацией, которой я не ожидала от столь израненного и уставшего человека, он склонился в низком, почтительном поклоне, прижав правую руку к сердцу, и плащ с вышитой ящерицей тяжело колыхнулся, коснувшись серебристых листьев. Рилет, замерев, смотрела на это, не в силах пошевелиться. А я просто стояла и чувствовала, как Осколок в кармане — мой верный, холодный спутник — начинает нагреваться. Но на этот раз тепло не было обжигающим, предупреждающим, как в подвале храма. Нет, он сделался тёплым, точно нагретый солнцем камень на морском берегу, — почти ласковым. Он признавал эту магию, приветствовал её.
— Путники, — произнесла фея, и голос её был под стать всему облику: похожий на хрустальный ручеёк, сбегающий по гладким камушкам, — чистый, прозрачный, мелодичный, но с какими-то глубинными, потаёнными нотками вековой, нечеловеческой печали. — Добро пожаловать в сердце Поющего Леса. Я — Ветроцветка. И я... рада. Давно, очень давно сюда не ступала нога смертного.
Она замолчала, обводя нас долгим, изучающим взглядом, и под этим взглядом я почувствовала себя совершенно прозрачной — словно Ветроцветка видела не изорванные, грязные плащи и измождённые лица, а саму нашу суть, всё хорошее и плохое, все страхи, надежды, тайны и шрамы, скрытые под слоем плоти.
— Когда-то, — продолжила она, и голос зазвучал тише, печальнее, — этот лес был полон моими сёстрами. Мы танцевали в лунном свете, и каждое дерево пело свою песню. Мы помогали людям — тем, что жили в деревнях у опушки: лечили их детей, сеяли их поля целебными травами... А они приносили нам дары — хлеб, молоко, мёд — и мы дарили им удачу в ответ.
Она опустила глаза, и светящиеся ресницы бросили дрожащие тени на щёки.
— А потом началась война. Ваш король, — Ветроцветка взглянула на Каллана, и в этом взгляде не было ни ненависти, ни осуждения, только бесконечная, вселенская усталость, — объявил магию вне закона. И люди, которых мы любили, пришли с топорами и огнём: вырубили священные рощи, сожгли наши алтари, разорили деревни. Мои сёстры... многие ушли навсегда — растворились в ветре, улетели за море, где не жгут костры инквизиции. А те немногие, кто остался, спрятались глубоко-глубоко, под корнями, в самой сердцевине земли, и впали в спячку, которой, боюсь, не будет конца.