- Ни одного, Ковалёв. Я проверял. Я специально проверял, потому что мне надо было либо доказать, либо перестать.
- И что вы решили?
- Я решил перестать, - обронил он.
Он развязал тесёмки.
Вынул из папки один-единственный лист - верхний, - а остальное сдвинул ко мне.
- Забирайте себе, - велел он.
Я не сразу понял.
- Что забирать, товарищ подполковник?
- Дело, - поглядел он на меня. - Сто восемь листов. Оно не подшито в архив и нигде не числится.
Я сидел и глядел на эту стопку.
- А сто девятый лист?
- А сто девятый останется у меня, - ответил Крутов и убрал его в планшет. - Это опись. Без неё остальное - просто бумага.
Он застегнул планшет.
- Ковалёв, я вам оставляю выбор. Вы можете это сжечь сегодня же, и никто никогда ничего не узнает.
- А вы?
- А я буду знать, - не стал он спорить. - Но я и так знаю.
Он поднялся и подошёл к печке.
- И вот теперь, когда мы с этим разобрались, я вам скажу, зачем приехал.
Я поглядел на него.
- Так вы не за этим приехали?
- Не за этим, - ответил он. - Это я по дороге.
Он вернулся и сел.
- Ковалёв, вам говорит что-нибудь слово Zeitmänner?
У меня похолодели пальцы.
- Говорит, товарищ подполковник.
- Я так и думал, - кивнул он. - Ваша вторая тетрадь через Астахова попала ко мне в августе. Я её читал.
Он выложил на стол вторую папку - тонкую, новую, из серого картона.
- В сорок шестом году в лагерях для военнопленных проведён опрос сапёрных офицеров, - произнес он. - Опрашивали по одному вопросу: кто выполнял долгосрочное минирование населённых пунктов.
- Я читал протоколы. Восемь штук.
- Их не восемь, - поправил он. - Их сорок один. Вам показали восемь.
Он раскрыл папку.
- По результатам опроса выявлено четверо. Двое погибли в сорок пятом. Один умер в лагере от тифа в феврале сорок шестого.
Он поднял глаза.
- Четвёртый жив, - сказал он.
Я сидел и не мог выговорить ни слова.
- Ковалёв, вы понимаете, что я вам сейчас скажу?
- Кажется, понимаю.
- Скажите вслух.
- Хальм, - выговорил я.
Крутов кивнул.
- Хальм Эрих, тысяча девятьсот шестого года рождения, гауптман, инженер-строитель по образованию, - он читал не по бумаге, а по памяти. - Взят в плен в апреле сорок пятого в Восточной Пруссии. Содержится в лагере под Минском.
Он закрыл папку.
- Восемнадцать месяцев числился рядовым сапёром и никем не выявлялся. Опознан в октябре, по показаниям другого пленного.
Я сидел за столом в конторе районного совета Осоавиахима, в декабре сорок шестого года, и держался за край стола, потому что иначе, кажется, поехал бы вместе с табуретом.
Три с половиной года.
Хутор с погребом под дорогой. Скат под деревней с нашими собственными воронками. Проход на нейтралке, где нитку положили после нас. Орёл, двенадцать кварталов, школа с госпиталем на сто двадцать коек. Гнилицы и разбитая ступенька. Панкратов с осколком в груди.
Всё это лежало между мной и человеком, который сидел в лагере под Минском и восемнадцать месяцев числился рядовым сапёром.
- Скажите, - выговорил я. - Зачем вы мне это рассказываете?
И вот тут он сделал то, чего я не ждал.
Он поглядел на меня - долго, тем самым своим взглядом, которым глядел в сорок третьем в избе с керосиновой лампой, - и ответил:
- Затем, что он про вас спросил.
Я решил, что ослышался.
- Что он такое сделал? - не поверил я.
- Спросил про вас, - повторил Крутов. - На третьем допросе, в ноябре.
Он придвинул папку.
- Его допрашивали по объектам. Он отвечал охотно и подробно, потому что ему уже нечего терять и потому что он, судя по всему, считал это работой.
Он раскрыл на закладке.
- И на третьем допросе он сам задал вопрос. Один-единственный за всё время.
Я глядел на его руки.
- Он спросил, - произнес Крутов. - Жив ли тот человек, который читал его надписи.
В конторе стало очень тихо.
Слышно было, как за стеной Ткаченко возится с печкой и как на улице кто-то гонит подводу.
- Он назвал вас, Ковалёв, - договорил он.
- Как назвал?
Крутов поглядел на меня.
- Der Maulwurf, - ответил он. - Крот, - добавил мой собеседник и закрыл папку и завязал тесёмки.
- А теперь главное, и вы дослушайте.
Он положил ладони на стол.
- С января сорок седьмого при инженерном управлении создаётся группа для работы с этой категорией пленных. Задача: получить от них всё, что они помнят, - объекты, схемы, места, сроки.
Он поглядел на меня.
- Потому что того, что они поставили, в земле лежат десятки тысяч. И только они знают где.
Я поднял голову.
- Скажите, товарищ подполковник, - обратился я к Крутову.
- Слушаю вас.
- Вы предлагаете мне работать с ним?
- Я вам ничего не предлагаю, - ответил он. - Я вам сообщаю, что запрос на вас уже подан. Астаховым, в ноябре.
Он поднялся и стал надевать шинель.
- Ответ придёт в январе.
Он застегнулся и взял шапку.
- Ковалёв, я поеду, - произнес он. - Мне к утру в Курск.
Он подошёл к двери и остановился.
- И вот вам последнее, а дальше решайте сами.
Он поглядел на меня через плечо.
- Он говорит по-русски, - сказал подполковник.
Я сидел.
- Плохо, но говорит, - договорил Крутов. - Он выучился в лагере за полтора года. Сам.
Он надел шапку.
- Как вы думаете, зачем человеку сорока лет, который сидит в лагере под Минском, учить русский язык? - спросил он и вышел.
***
Я просидел в конторе до полуночи.
Передо мной на столе лежали сто восемь листов моего собственного дела, которое я мог сжечь в печке за десять минут.
И тонкая серая папка, которую Крутов забыл - или оставил нарочно, я так и не понял.
Я не сжёг ничего.
Я сидел и думал про человека, который три с половиной года был для меня почерком, потом фигурой, потом строчкой в чужом протоколе.
И который теперь оказался живым сорокалетним инженером, выучившим за полтора года чужой язык.
Затем, чтобы разговаривать.
Со мной.
Денис Громов
Сапер. Люди времени.
Пролог
Гауптман Эрих Хальм узнал, что его опознали, за одиннадцать дней до того, как за ним пришли.
Он это понял по хлебу, и понял в тот же день, когда его выдали.
В лагере номер сто шестьдесят восемь под Минском содержалось около четырёх тысяч человек, и хлеб выдавали по норме, зависящей от выработки. Хальм работал на кирпичном заводе, вырабатывал восемьдесят процентов и получал соответственно.
А четырнадцатого октября сорок шестого года ему выдали норму первой категории.
Он не стал спрашивать почему.
Он взял хлеб, съел его - не сразу, а как ел всегда: отламывая по куску и подолгу пережёвывая, потому что так дольше держит, - и весь день просидел на своих нарах, соображая.
Норму первой категории в этом лагере получали двадцать два человека: врачи, переводчики и трое инженеров, работавших при управлении лагеря на восстановлении котельной.
Хальм не был ни врачом, ни переводчиком.
А инженером его тут никто не считал, потому что в учётной карточке у него стояло: «унтер-офицер сапёрных частей».
Он записался так в апреле сорок пятого, на пятый день плена, когда понял, что офицеров и специалистов отделяют и увозят отдельно.
Он тогда посчитал.
Расчёт был простой и оказался верным: офицера будут допрашивать, а унтер-офицера - кормить и посылать на работы. Первое кончается непредсказуемо. Второе - предсказуемо и, при известной осторожности, не смертельно.
Восемнадцать месяцев расчёт держался.
Хальм таскал кирпич, чинил печи для обжига, дважды переболел и не умер, выучил около тысячи русских слов и научился их произносить так, чтобы его понимали с первого раза.