И вот в этом, я тогда понял, вся беда нашего дела.
Всё, что мы делаем, измеряется отрицательной величиной. Мина, которую сняли, - это взрыв, которого не было. Человек, которого научили, - это похоронка, которую не написали.
А отрицательные величины в сводки не попадают.
Про Кузьмина в письме было три слова.
Кузьмин, который в сентябре разбирал верёвку и спрашивал, видал ли я такое где-нибудь. Который лез по глине первым, потому что был самый лёгкий. У которого в октябре на Днепре верёвкой сорвало кожу с ладоней до мяса, и он потом три недели работал в перчатках, сшитых из чужой шинели.
Я достал тетрадь и открыл её на последней странице.
Там у меня с апреля шёл список.
Не пунктов и не признаков - список фамилий.
Ерохин Иван, девятнадцать лет. Шатохин, из декабрьского пополнения. Гладышев Семён Игнатьевич. Теперь Кузьмин.
Я вписал четвёртую строчку и посидел над ней.
А потом сделал то, чего до этого не делал ни разу: перечитал весь список сверху и против каждой фамилии написал, чему меня научила эта смерть.
Против Ерохина: «Проверять заранее, а не в девяносто секунд».
Против Шатохина: «Не пускать молодых говорить с местными».
Против Гладышева: «Невзорвавшийся заряд не считать отказавшим».
Против Кузьмина я написать не смог.
Потому что не знал обстоятельств: Ткаченко написал три слова, и больше ничего.
Я оставил строчку пустой и написал сбоку: «выяснить».
Она так и осталась пустой до конца войны.
***
В августе меня отправили на курсы младших лейтенантов.
Астахов оказался прав и тут: должность требовала офицерского звания, и меня отправили на два месяца в тыл, в училище под Горьким, откуда я вернулся в октябре сорок четвёртого с одной звёздочкой на погонах.
Про эти два месяца рассказывать почти нечего.
Я там был самым старым по опыту и самым молодым по виду, и это создавало путаницу.
Преподаватель по минно-подрывному делу - пожилой капитан, всю войну прослуживший в училище, - на третьем занятии дал нам вводную: обнаружен неизвестный предмет в подвале жилого дома, ваши действия.
Я ответил.
Он выслушал и поставил мне тройку.
- Ковалёв, вы отвечаете не по наставлению.
- Так точно, товарищ капитан.
- А по чему вы отвечаете?
- По опыту.
Он поглядел на меня поверх очков.
- Курсант, тут вам не фронт. Тут вам училище, и извольте отвечать по наставлению.
Я ответил по наставлению и получил пятёрку.
А после занятия он меня задержал.
- Ковалёв, вы где служили?
Я доложил.
Он послушал и вдруг спросил совсем другим голосом:
- А памятку жителю освобождённого села вы видели?
- Видел, товарищ капитан.
- У меня она есть, - произнес он. - Мне прислали в апреле. Я по ней два занятия построил, хотя по программе не положено.
Он снял очки и стал их протирать.
- Вы не знаете, кто её писал? Там фамилий нет.
Вот тут я на секунду замер.
И ответил так, как отвечал потом всю жизнь:
- Не знаю, товарищ капитан. Говорят, в управлении фронта писали.
- Жаль, - произнес он. - Хороший человек писал. Я по ней сразу вижу, что он в деревне работал, а не в кабинете.
Он надел очки.
- Идите, Ковалёв. И на экзамене отвечайте по наставлению, а работайте потом как знаете.
***
Из училища я вернулся в октябре.
Управление к тому времени стояло уже в Польше, курсы работали четвёртым потоком, и учебное село под Горьким было построено второе - по нашим чертежам, которые Ярцев разослал в три соседних управления.
А в первый же вечер по возвращении Дорошенко положил передо мной конверт.
- Ковалёв, вам. Пришло в сентябре, я держал.
Конверт был потрёпанный, штемпель стоял августовский, и почерк на нём был кривой, дрожащий, с пропущенными буквами.
Панкратов.
Я вскрыл его прямо там.
«Петя здравствуй.
Пишу сам, рука пишет хотя плохо. Выписали 14 августа. Признан негодным к строевой, дали вторую группу.
Еду домой но дома нет. Смоленск разбит и деревня наша сожжена. Поеду к свояченице в Вязьму, там устроюсь.
Петя я твою бумагу читал которую ты прислал. Я её в госпитале читал вслух, у нас в палате 12 человек и все слушали. Потом сестра просила ещё раз.
Петя ты вот чего пойми. Ты писал что ты не сапёр а тот кто пишет бумаги. Я тебе тогда ответил коротко потому что рука не писала.
Теперь напишу длинно.
Я за тридцать лет выучил четырёх человек. Хорошо выучил, они все работали. Трое погибли, один живой.
А твоя бумага её в госпитале двенадцать человек слушали, и потом в соседнюю палату унесли.
Вот и считай сам сколько ты выучил.
Я тебе не в утешение это пишу. Я тебе пишу потому что ты дурак и сам не сообразишь.
Панкратов.
Приезжай если будешь в Вязьме. Я там буду при артели, сторожем или ещё как, руки уже не те».
Я прочитал это письмо трижды.
Потом сложил его и убрал в тетрадь - в ту самую, отдельную, где шёл список фамилий и графа «основание».
И на чистой странице записал последнее за тот год:
«Панкратов Ерофей Ильич, 53 года. Жив. Вязьма, при артели.
Выучил четверых за тридцать лет.
Трое погибли, один живой.
Этот один - я».
***
За основу мы взяли Гнилицы - с погребом, разбитой ступенькой, колодезным срубом и чердаком, на котором стояла прялка.
Прялку мне достал Верещак.
Он к тому времени тоже перебрался к нам, потому что я его выпросил у бригады через Астахова, и он привёз эту прялку из какой-то деревни на подводе, и всю дорогу вёз её один, потому что никому не доверил.
- Товарищ старшина, - обронил он, сгружая. - Це не та сама, - предупредил он.
- Знаю, что не та, - не стал спорить я.
- Та була краща, - он поставил прялку на землю и оглядел. - Ця нова, тридцятого року. А там була дидова.
Он поглядел на меня.
- Але людыну вбывае будь-яка.
Глава 13
Зимой сорок четвёртого я его почти потерял.
И речь шла о почерке.
Тетрадь лежала в вещмешке, графа «основание» заполнялась, но заполнять её было нечем: за ноябрь и декабрь я не записал туда ни одной новой строчки.
Фронт ушёл в Польшу.
Вместе с фронтом ушли деревни, из которых уходил немец, - а на их месте появились другие деревни, чужие, с черепичными крышами и с людьми, которые нас боялись.
И минировали там иначе.
Не хуже и не лучше - просто иначе: больше техники, больше стандартных полей по наставлению, меньше того, что я привык называть почерком.
К январю сорок пятого я почти решил, что Астахов был прав.
Что я собрал фигуру из шести случаев, достроил её и что настоящего Хальма никогда не существовало - а был обыкновенный сапёрный офицер, каких у них сотни, и в марте сорок третьего он просто написал углём на своде три строчки, потому что ему было скучно.
Я это даже записал в тетрадь.
«12 января 1945 г. Новых данных за два месяца нет. Возможно, объект отсутствует».
А через восемь дней всё вернулось.
Двадцатого января меня вызвал Ярцев.
Курсы работали седьмым потоком, а я вторую зиму числился начальником учебной части и жил в постоянном ощущении, что занимаюсь не своим делом.
- Ковалёв, садитесь, - позвал он. - У меня к вам работа не по программе.
- Слушаю, товарищ подполковник.
Он выложил на стол папку.
- Тут донесения за декабрь и январь по трём армиям, - пояснил он. Про минирование в полосе наступления.
- Много там набралось?
- Двести с лишним случаев, - ответил он. - Я их не читал, читал Гольцман. И он мне вчера принёс вот это.
Он вытянул из папки три листа.
- Три объекта, - придвинул он листы. - Разные армии, разные участки, расстояние между крайними - сто восемьдесят километров.
Я взял листы.
Первый - мост через приток в полосе шестьдесят пятой армии. Заряд под настилом, не в полотне.