Он помолчал, глядя на догорающий в жаровне огонь.
— Что с нашими людьми?
Гонец замялся.
— Говори!
— Большие потери, повелитель. Многие из наших, кто находился среди татар… многие погибли при обстреле.
Абдулла-хан закрыл глаза. Когда он заговорил снова, голос его был холоден, как иртышский лёд.
— А скажи мне вот что. К нам… к нашему городу на Иртыше… к Эртиш-Шахру… — он повернулся к Мехмеду-аге, — могут так же подойти казаки?
Турок встретил взгляд эмира без тени смущения.
— Нет, повелитель.
— Почему ты так уверен? Вот так же, зимой? Или летом? Подкрасться и начать палить из пушек?
Мехмед-ага поднялся, поклонился.
— Повелитель, у Кутугая был кочевой стан. Шатры. У нас — крепость с высокими стенами. Вокруг города постоянно ходят дозорные, их гораздо больше, чем было у Кутугая. Дозоры постоянно сменяются, днём и ночью.
— Этого мало, — отрезал эмир.
— Это не всё, повелитель. В городской крепости стоят большие пушки, которые стреляют гораздо дальше казацких. Если казаки подойдут на расстояние своего выстрела — они уже будут в пределах нашего. И артиллерийские позиции прикрыты от картечи. Казаки выбили пушкарей Кутугая именно картечью — у нас такое невозможно.
Абдулла-хан слушал, постукивая чётками по колену.
— Невозможно, говоришь…
— Да, повелитель. Эртиш-Шахр — это не татарский стан.
Эмир долго молчал, глядя на огонь в жаровне. Визирь и турок ждали, не смея нарушить тишину. Гонец по-прежнему лежал ниц.
Наконец Абдулла-хан заговорил:
— Хорошо. Но я хочу быть уверен, что «невозможно» останется невозможным. Срочно пошлите людей в Турцию. Закупите ещё орудий, да помощнее, и установите их в Эртиш-Шахре.
— Слушаюсь, повелитель.
— И делать всё как можно быстрее! Не через год, не через полгода — быстрее!
Эмир резко поднялся. Огонь в жаровне вспыхнул ярче, отбросив на стену его длинную тень.
— Как достроим город — пойдём завоёвывать Сибирь. И клянусь Аллахом — ни русский царь, ни этот его разбойник Ермак меня не остановят!
* * *
Яков Аникеевич Строганов ждал в приёмной палате уже третий час. Это не было оскорблением — для встречи с Борисом Фёдоровичем Годуновым и больше ждали. Купец сидел на дубовой скамье, обитой потёртым бархатом, и перебирал в уме слова, которые готовил всю дорогу от Сольвычегодска до Москвы. Слова должны были лечь правильно, один к одному, как кирпичи в печной кладке.
За высокими окнами догорал декабрьский день. В палате пахло воском, дымом и чем-то кислым — то ли щами из дальней поварни, то ли немытыми телами просителей, которых здесь перебывало за день немало. Строганов брезгливо поморщился и плотнее запахнул шубу. Шуба была лисья, не соболья — негоже купцу являться к царскому шурину в соболях, это и дурак поймёт. Но и в овчине не придёшь. Лиса — самое то: достаток показать, но не кичиться.
Дверь в глубине палаты отворилась, и молодой дьяк с бледным, словно мукой присыпанным лицом кивнул Строганову:
— Борис Фёдорович ждёт.
Яков Аникеевич поднялся, одёрнул кафтан под шубой и двинулся вслед за дьяком по узкому переходу, пахнущему сыростью. Годунов принимал не в Кремле, а в собственных палатах — так было проще, без лишних глаз и ушей. Строганов это ценил.
Борис Фёдорович сидел за столом, заваленным грамотами и свитками. При появлении гостя он не встал — только поднял голову и указал рукой на скамью у стены. Лицо царского шурина, обрамлённое аккуратной тёмной бородой, выглядело усталым, под глазами залегли тени. Последние годы дались Годунову нелегко: царь Фёдор Иоаннович, во всей своей набожности и кротости в делах государственных не смыслил ровным счётом ничего, и вся тяжесть правления легла на плечи шурина. Хотя многие поговаривали, что именно этого Годунову и надо. Пусть много работы, зато и много власти. А тот, кто получил власть, ни за что не захочет с ней расставаться.
— Здравствуй, Яков Аникеевич, — произнёс Годунов негромко. — Давненько в Москве не бывал.
— Здравствуй, Борис Фёдорович. — Строганов поклонился в пояс, как и положено купцу перед князем. — Дела не пускали. Да и дорога неблизкая.
— Садись. — Годунов кивнул на скамью. — Чего стоишь? Разговор, чую, долгий будет.
Строганов сел, сложив руки на коленях. Руки были большие, с узловатыми пальцами, привыкшими и к перу, и к счётам, и, по молодости, к рукояти сабли.
— Долгий не долгий, — начал он осторожно, — а важный. Потому и приехал сам, не стал грамоту слать.
Годунов откинулся на спинку кресла, прищурился.
— Говори.
— Про Ермака хочу говорить.
Что-то мелькнуло в глазах Годунова — не удивление, скорее тень раздражения, будто ему напомнили о застарелой зубной боли.
— Про атамана казацкого? Который за Камень ходил?
— Про него. — Строганов вздохнул, словно каждое слово давалось ему с трудом. — Беда с ним, Борис Фёдорович. Большая беда.
— Так он же вроде бы татар побил, — медленно проговорил Годунов. — Поход удался, надо думать, что делать с этим дальше.
— Удался, — согласился Строганов с горечью в голосе. — Ещё как удался. Только вот незадача: татар-то он побил, а теперь сам там сидит. И никому не подчиняется.
Годунов нахмурился.
— То есть как — не подчиняется?
Яков Аникеевич развёл руками — жест получился почти искренним.
— А вот так. Закрепился в Сибири, правит там, как хочет. С остяков да вогулов ясак берёт, городки ставит. На нас, Строгановых, которые его туда снарядили, не глядит вовсе. Бросил нас, можно сказать.
Последние слова он произнёс с тщательно отмеренной обидой — не слишком много, чтобы не показаться жалким, но достаточно, чтобы Годунов понял: Строгановых задели за живое.
— Бросил? — переспросил Годунов. — Как это понимать?
— А так и понимать. Мы его снаряжали, мы ему людей давали, припасы, пищали, порох. Думали — дело общее делаем, для государя стараемся. А он взял, ушёл за Камень — и всё. Теперь сам там царствует.
Строганов умолчал о том, как казачий гонец приходили к нему, как просил помощи. Умолчал о том, что он отказал, рассудив холодным купеческим умом: дело, похоже, совсем рискованное, затратное, а проку никакого. Пусть сами справляются, коли такие удалые. И о том, что с тех пор всякое сообщение с Ермаком прервалось — тоже умолчал. К чему ворошить прошлое?
Годунов долго молчал, постукивая пальцами по столешнице. Потом заговорил — тихо, словно сам с собой:
— Знаешь, Яков… К нам ведь тоже гонец от него приходил. От Ермака то есть.
Строганов вскинул голову, изображая удивление:
— Гонец?
— Сотник какой-то, не помню, как его звали. Привёз грамоту, меха, просил войска и припасов. Сибирь, говорил, под руку государеву кладём, только помогите удержать.
— И что же?
Годунов поморщился, словно от кислого.
— Отказали. Решили — баловство всё это. Казаки побуянят год-другой, татары их перебьют, и делу конец. Незачем людей и казну тратить на пустое.
— Разумно, — осторожно заметил Строганов.
— Разумно, да вот похоже, что ошиблись. — Годунов резко встал и прошёлся по палате. — Если Ермак там закрепился, если татар держит… Это уже не баловство. Это сила. А сила без узды — это опасность.
Строганов молчал, давая Годунову самому прийти к нужным выводам. Ждать пришлось недолго.
— Выходит, он и царю теперь не подчиняется? — В голосе Годунова прорезалось что-то жёсткое, металлическое.
— Истинно так, Борис Фёдорович. — Яков Аникеевич развёл руками. — Ему теперь никто не указ. Ни я, ни ты, ни сам государь. Сам себе голова.
Годунов остановился у окна, глядя на замерзающий двор. Свет уже почти угас, и лицо царского шурина утонуло в тени.
— Неужто Ермак хочет стать сибирским царём? — спросил он с недоверием в голосе, но Строганов уловил под недоверием нечто иное — холодную, расчётливую злость человека, который не терпит соперников.
— Не знаю, чего он хочет, — ответил Строганов негромко. — Но выходит так, что делает он именно это. Сидит на бывших Кучумовых землях, собирает ясак, держит войско. Это если не царство, то что тогда?