Шёл очередной день пути. Воспоминания о неудаче у Строгановых и на приеме у государя иногда, но уже ненадолго. Всё это осталось позади. Впереди был Кашлык — их Кашлык, отвоёванный кровью и порохом у хана Кучума. Ещё несколько дней перехода через тайгу они увидят дымы над острогом, услышат знакомые голоса. Эта мысль грела лучше костра.
— Сотник, может, привал сделаем? — прохрипел Кондрат, опираясь на шест. — Ноги уже не держат, да и сумерки скоро.
Черкас окинул спутников взглядом: Микита осунулся, глаза запали; Кондрат дышал тяжело, пар клубился в морозном воздухе густыми облаками.
— Ещё немного пройдём, — решил сотник. — Чует мое сердце, найдем удобное место.
Не успели они одолеть и полверсты, как Кондрат поднял руку. Широкие ноздри раздувались — принюхивался.
— Чуешь, сотник? — негромко спросил он. — Гарью тянет. И ещё чем-то…
Черкас уловил странный запах — сладковатый, церковный, с глухой примесью тошнотворной вони. Кровь, что ли? За время пути чувства казаков обострились, стали почти звериными.
— Пожарище, может? — неуверенно сказал Микита.
— Не так пожарищем пахнет, — покачал головой Черкас. — Пойдём глянем. Осторожно.
Они свернули с намеченного пути, двигаясь на запах меж стволов. Лес стоял глухой: ни крика птицы, ни шороха ветвей. Даже вороны держались в стороне, их карканье доносилось издалека, глухо, будто из-под купола.
Первым странное место заметил Микита. Он резко остановился, и Черкас едва не налетел на него.
— Господи Иисусе… — прошептал казак, осеняя себя крестом и дальше пошел медленно и осторожно.
Меж елей и берёз возвышался сырой настил из окорённых брёвен, приподнятый на невысоких столбах. На почерневших досках виднелись тёмные пятна — от крови и от выжженных знаков. Повсюду виднелась слипшаяся зола, кусочки воска от множества свечей; жирные пятна на древесине блестели даже в сумерках.
На ближайшей берёзе казаки заметили вбитые косо железные гвозди — грубые «ступени» вверх по стволу. Под ними на коре выжжен знак — не то колесо, не то кривой крест; от одного взгляда на него делалось не по себе.
Черкас молча обошёл настил. В стороне, прислонённая к старой ели, стояла перевёрнутая икона на грубо отёсанной доске. Лик был изуродован — процарапан крест-накрест, глаза выколоты. Рядом торчал из снега грубый идол-чурбан, весь в ножевых насечках; угадывались человеческие очертания, но искажённые — с тяжёлой головой и скрюченными конечностями.
— Поганое место, — выдохнул Микита и отступил.
Черкас подошёл к толстому пню неподалёку. На обрубке — глубокие следы верёвок, кора содрана до древесины. Кого-то здесь держали. Думать, для чего, не хотелось.
Следов было много, но свежий снег уже почти их затёр: видно, прошло несколько дней. Отпечатки уходили в разные стороны.
— Уходим, — твёрдо сказал Черкас. — Не место это для христианской души.
Никто не возразил. Они поспешно отошли, не оглядываясь. Но и когда настил скрыли деревья, сладковато-тошный дух ещё тянулся следом, лип к одежде, забивался в ноздри.
Пройдя версту, Черкас выбрал ложбинку у корней огромной ели. Снега там намело меньше. Кондрат начал разгребать площадку, Микита принялся собирать хворост, вздрагивая от каждого треска.
— Что это было, сотник? — спросил он, когда огонь занялся. — Не остяки же и не вогулы. Те по-своему служат, но такое не творят.
— Не остяки, — согласился Черкас, протягивая к теплу ладони. — И не вогулы. Там — идолы, здесь — икона поругана, крест вывернут. Русская рука, да чёрное сердце.
— Может, беглые… от веры отрёкшиеся? — глухо сказал Кондрат, тяжело присаживаясь на брошенные ветки и развязывая котомку.
Черкас промолчал. Понять, кто устроил такое среди тайги, он не мог. И без того хватало бед — стрелы, засады, лютый мороз. Зачем ещё душу губить поклонением нечистому?
…Ночь упала резко, по-зимнему. Костёр трещал, выстреливая искрами; света хватало только на узкий круг. За ним начиналась непроглядная тьма.
— Слышишь? — прошептал Микита, вцепившись в рукоять сабли.
Где-то далеко протянулся странный звук — не вой и не крик. Черкас сухо сказал:
— Ветер в ветвях.
Но рука Кондрата тоже легла на пищаль. Звук повторился — ближе. Потом откликнулся с другой стороны. Казалось, лес ожил, наполнился голосами — стонущими, воющими. Не звери и не птицы. Иное.
— Молитву читай, — велел Черкас, и Микита зашептал «Отче наш», сбиваясь.
Кондрат подбросил дров, пламя взметнулось; на миг осветило стволы, и будто бы меж них мелькнули тени — то ли людские, то ли звериные, кривые. А может, показалось.
— Не глядите, — приказал Черкас, отворачиваясь к огню. — Страху волю не давайте.
Они сидели спинами к жару, слушали треск смолы, старались не внимать тому, что ползло из темноты. Время тянулось, как смола. Звуки то сходились, то расходились, кружили вокруг. Порой казалось — кто-то шепчет за плечом, но обернёшься — тьма.
К рассвету всё стихло так же внезапно, как началось. Лес снова стал обычным — холодным, заснеженным, но не враждебным. Черкас не спал. Он смотрел, как сереет восток, как первый свет выпихивает ночные страхи за край леса.
— Вставай, — тронул он Кондрата. — И ты, Микита. Пора.
Собрались быстро, затушили костёр, снова встали на лыжи. Никто не говорил о ночи, но шаг ускорился — будто что-то гнало прочь. К полудню лес поредел. Впереди обозначилась знакомая гора; за ней лежала долина Иртыша. Ещё день-два — и Кашлык.
— Сотник, — не выдержал Микита, — как думаешь, что это было? Те, что место поганое устроили… они тут ещё?
Черкас помедлил:
— Не знаю. В Кашлыке доложу. Разведку пошлют — проверят. Не дело, коли такая скверна рядом.
— А если найдут? — спросил Кондрат.
— Найдут — по атаманскому суду ответят, — жёстко сказал Черкас. — За поругание святынь и за кровь.
Они шли дальше. Проклятое место оставалось позади, но память о перевёрнутой иконе, выжженных знаках и ночных голосах не спешила тускнеть. Даже стены Кашлыка и тепло очага не скоро вытеснят эту тьму. Сибирь оказалась не только дикой землёй, которую берут саблей да пищалью; в её лесах жило нечто старое и злое, жившее тут задолго до людей — или, что страшнее, рождённое самими людьми.
С этой мыслью сотник Черкас Александров повёл товарищей дальше — к Кашлыку и к неизведанному, что ждало их впереди.
* * *
…Стылый ветер продувал барабинские степи насквозь, взметая снежную крошку над бескрайней белизной. В зимней ставке хана Кучума, укрытой от метелей в излучине замёрзшей речки, царило оживление. Владыка Сибирского юрта, закутанный в собольи меха, медленно обходил вокруг диковинного сооружения, возвышавшегося посреди огороженной площадки. Рядом с ним шагал мурза Карачи. Со своей неизменной улыбкой, которую многие в окружении хана безумно ненавидели.
Осадная башня, творение русского инженера Алексея, стояла как грозный великан среди снегов. Перебежчик руководил артелью татарских плотников. Башня поражала своей основательностью — почти семь метров до самой крыши, сложенная из толстых брёвен сибирской лиственницы. Её силуэт напоминал ступенчатую пирамиду: широкое квадратное основание постепенно сужалось кверху, придавая конструкции необходимую устойчивость.
Хан остановился, откинув голову назад, чтобы разглядеть крышу. По краям свисали навесы-козырьки, защищавшие верхний ярус от выстрелов. Кучум провёл рукой в расшитой рукавице по обшивке нижнего яруса — поверх дощатой основы лежали слои войлока, пропитанные глиной.
— Покажи, как она двигаться будет, — приказал хан, и Алексей, поклонившись, указал на массивные полозья под основанием башни.
— Великий хан, смотри — зимой башня поедет на полозьях, как большие сани. Десять пар коней или две сотни воинов потянут канаты, и она покатится по насту прямо к стенам Кашлыка. А вот здесь, — он указал на переднюю часть конструкции, — низкий щит-надолба, он первым примет стрелы казаков и защитит основание.