Если бы Женя слышал все эти бредни и домысли, на которые стремительно наслаивались новые, еще более ужасные подробности, он, быть может, рассказал бы им свой любимый анекдот про «испорченный телефон» – очень характерный для обывательской массы. Итак: «Выходит Пушкин со светского раута и, влезая в карету вместе с женой, поскальзывается и чуть не падает. Свидетель этого незначительного происшествия рассказывает приятелю: „Ну, значит, выходит Пушкин из присутствия, а выпил он, наверно, так что, садясь в карету, едва не упал в лужу“. Приятель рассказывает третьему уже с чужих слов: „Пушкин-то недавно напился. Вышел, стал лезть в карету, да и бух в лужу!“ Пятый – шестому: „Слыхал? Пушкин недавно нажрался, как свинья! Выволокла его жена, стала сажать в карету, а он ей хлоп по морде и бух в лужу! Ну и пьяница!“ Пятнадцатый – шестнадцатому: „Пушкин с Баратынским напились до зеленых чертей и давай всех дам в лужи бросать из окон! Вот безобразники!“ Девяносто девятый – сотому: „Слыхали? Сидит Гоголь на болоте и лягушек глушит!“
Но Жени не было рядом с испанскими ротозеями, чесавшими языки, а до рождения Пушкина, Гоголя и Баратынского оставалось еще три века с лишним…
Торжественная процессия вышла из врат Священного дома и двинулась по улицам к площади Сокодовер, где должна была состояться первая часть церемонии. На площади заблаговременно установили эшафот с широкими ступенями, с клеткой посреди. Напротив клетки на эшафоте стояла кафедра, с которой должны были выкликать вины и приговоры. У дальнего конца площади, между рядами деревянных скамеек, расположился алтарь, увенчанный большим крестом и задрапированный в пурпур. Чуть поодаль от алтаря виднелся изящный небольшой павильон с золоченым куполом, с которого свисали занавесы, окрашенные в цвета Испании – красно-желтые. Над занавесами виднелись два щита, каждый из которых нес на себе символ: на одном герб Испании, на другом – зловещий зеленый крест инквизиции.
У эшафота, ограниченная стенами домов с одной стороны и баррикадой, отсекающей пространство возле эшафота от остальной площади – с другой, бурлила, кипела толпа, напоминающая чудовищный муравейник, в который бросили камень. Открытые окна, балконы и даже крыши домов были усеяны людьми. Балконы задрапированы черным, люди, стоящие на балконах и в окнах – тоже в черном, как мужчины, так и женщины. Правда, их настроение отнюдь не соответствовало цвету их одежд: там и сям мелькали улыбки, звучал смех, девушки беседовали о том, как кому идет черный цвет, стройнит или старит, выискивали в толпе симпатичных юношей и швыряли им цветки. Некоторые испанки доходили до того, что бросали розы даже тем, кто шел в желтой самарре с восковой свечой в руке – то есть тем, кто покается и должен быть прощен и, быть может, даже отпущен.
Всё это с усмешкой объяснил Афанасьеву Джованни Джоппа, прекрасно понимавший по-испански. Тут на голову Жене свалилась красная роза, и он, задрав голову, увидел на балконе толстую усатую даму, усиленно улыбавшуюся ему и махавшую рукой. Начальник конвоя, сержант альвасилов, небритый тип с выпученными глазами и красный, как будто он уже подрумянился на солнышке, заорал на нее, но это нисколько не смутило пылкую даму. Неизвестно, чем бы кончилось это своеобразное ухаживание, если бы процессия не миновала злополучный балкон и не вышла на площадь, где должно было состояться аутодафе.
– Идиотизм какой, – глубокомысленно заметил Владимир Ильич, который в желтой самарре и со свечкой в руке походил на сельского сумасшедшего. Он отпустил еще что-то о тлетворном влиянии суеверий и мракобесах, но Женя и Джованни Джоппа уже его не слушали. Процессия вступала на площадь… Первыми, как и полагается, на Сокодовер вступили солдаты инквизиции, отряд копьеносцев в черных мундирах, в шлемах и с протазанами на плечах. Далее следовали хористы в стихарях, завывающие католическое песнопение «Miserere» («Помилуй»). Вслед за доминиканцем со знаменем инквизиции важно шагали архиепископ доминиканского ордена, затем приор монастыря Святой Девы Алькатрасской, монахи, светские терциарии ордена Святого Доминика и члены братства Святого Петра-мученика, ну и прочая церковная номенклатура. Звонил соборный колокол… За лицами духовного звания потянулись парами полсотни конных толедских дворян, с таким мрачными лицами, как будто их самих должны немедленно казнить. Однако вырядились они помпезно: золотые цепи и блеск драгоценных камней на фоне роскошных черных камзолов, к тому же благородные идальго напялили на лошадей черные бархатные попоны.
Следил за ними ехал на молочно-белом жеребце сам Торквемада. Единственный из всех присутствующих, он был во всем белом, с ярко сверкающим серебряным крестом поверх одеяния. Тремя пальцами высоко поднятой руки он благословлял собравшихся. И снова у Жени мелькнула безумная мысль рвануться к Торквемаде и… Впрочем, окружавшие Великого инквизитора свирепые алебардщики не дали бы Жене ступить и двух шагов.
Кающихся, помимо двух наших путешественников, а также известных нам Джованни Джоппы и дона Педро де Сааведры, было человек тридцать. Они шли, низко опустив головы, держа в протянутых перед собой руках желтые восковые свечи, которые должны быть возжжены перед алтарем после церемонии покаяния. Владимир Ильич уже несколько раз хотел выкинуть свечу, ссылаясь на свой атеизм и марксистское мировоззрение, однако ему так дали по шее тупым концом копья, что он утихомирился и более не решался на акции протеста.
Вслед за кающимися шел еще один отряд солдат инквизиции, а дальше монахи пронесли с десяток чучел в человеческий рост. Чучела встряхивали головами и конечностями в такт шагам, и казалось, что они танцуют какой-то медленный унылый танец. Красочное оформление чучел ясно показывало, что и доминиканцы не чужды художественной самодеятельности. На чучел были напялены самарры с изображением языков пламени, а также демонов отвратной наружности и драконов, похожих на мутировавших древесных ящериц. Эти чучела должны были сжечь вместо тех преступников, которых еще не поймали, но заочно приговорили к смерти. Монахи вполголоса обсуждали, кто из них оформил самое страшное чучело.
А уже вслед за этим своеобразным смотром художественной самодеятельности шли приговоренные к сожжению; правда, их должны были сжигать не здесь, на площади, а за городом, на берегу Тахо, в специально отведенном для того месте. Среди них шла и Инезилья. На ее шее звенели тяжелые цепи, и она сгибалась под их тяжестью. Во рту виднелся деревянный кляп, руки скованы. За ними шагал двойной отряд монахов и солдат. Один из доминиканцев, шедший за ведьмой, нес над ней большой крест, под сенью которого у нее не было ни единого шанса превратиться в….
Члены процессии входили на площадь и занимали отведенные для них места. Женя поймал себя на мысли, что ему не столько страшно, сколько досадно… Всё-таки было во всём этом что-то от жестокой детской игры – а детские игры всегда жестоки.
Детям вечно досаден их возраст и быт,
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид,
– как пел один бард, до чьего рождения оставалось всего-навсего полтысячелетия, разве чуть меньше.
Дальнейшие подробности начавшегося аутодафе доходили до Афанасьева как в тумане: пение хористов, возносившийся над алтарем характерный запах ладана, от которого Владимир Ильич недовольно дергал носом (полуинфернал!), тощий прыщавый нотариус с сальными волосами, зачитывающий по длинному свитку приговоры… Очнулся Афанасьев от того, что прыщавый, нещадно коверкая каждый слог, произнес его, Жени, имя, а здоровенный альгвасил ухватил Афанасьева за плечо и буквально вознес в воздух, заставив подняться со скамьи. Та же процедура повторилась и в отношении Владимира Ильича.
– …приговариваются Святой палатой к шести годам каторжных работ на галерах их величеств, – прочитал нотариус, а Торквемада еле заметным кивком подтвердил этот приговор. – Осужденные передаются Святой палатой в руки светских властей, а именно коррехидору из Кадиса, который доставит их в Кадис либо Уэльву, портовые города, в которых эти двое осужденных будут доставлены на галеру и начнут отбывать отмеренное им наказание.