Помахала рукой.
Улица дрогнула. Бабки у ворот переглянулись: неместная поздоровалась — такого уговора не было. Одна, самая твёрдая, поджала губы и кивнула в ответ, сухо, одним подбородком, — не признавая, но и не роняя себя. Занавески качнулись и прикинулись занавесками.
— Милые люди, — заключила Тай. — Смотрят как родня.
— Это которая родня?
— Которая дальняя.
Дом травницы им никто не называл — да они и не спрашивали. Спрашивать в таком месте в лоб было всё равно что выйти на площадь и прокричать своё дело в колодец: к вечеру знало бы и эхо. Айра зашла с другого конца — с торгового.
Лавка в Сухом Броде была одна, зато с гонором: на вывеске значилось «Снадобья и товар», и слово «снадобья» было выписано вдвое крупнее товара. За прилавком, среди склянок, стоял хозяин — жилистый, с бородкой, в фартуке, надетом как мундир, — и протирал посуду с такой яростью, будто посуда ему задолжала.
Айра купила мазь от мозолей — вещь в её деле не последняя, — расплатилась не торгуясь и спросила простодушно, глядя на ряды склянок:
— Хорошо у вас тут. По прописям, поди, всё?
Хозяина прорвало на втором слове.
— По прописям! — Он воздел склянку, как обвинение. — Всё по прописям, девица! Настойки — по прописям столичным! Порошки — по весу, до крупицы! Печати — вот они, печати! — Печати действительно были: сургучные, важные, приложенные с чувством. — И что? И кто это ценит? Никто это не ценит! Все идут к ней!
— К кому? — спросила Айра глупо в самую меру.
— К не-е-ей, — с ненавистью протянул лавочник и махнул рукой — широко, обиженно, через всё окно, за площадь, за колодец, туда, где у старой раскидистой груши сворачивал проулок. — За грушу все идут! По канавам! По травкам! Тьфу… Испокон веку наука снадобья варит, а им травки. Вот вы — вы девица образованная, по одёже видно. Ну хоть вы скажите: может трава против настоящего, изготовленного лучшими алхимиками лекарства?
— Не может, — честно признала Айра.
— Вот! — лавочник просиял и тут же потух. — И вы пойдёте. Все не могут — и все идут. И вы пойдёте.
Свято заверив лавочника, что ни к какой травнице они уж точно не пойдут, они вышли — и пошли к травнице. От лавки — через площадь, мимо колодца, к старой груше, и по дороге городок сам, без всяких расспросов, досказал им остальное. Он вообще любил поговорить о ней — Айра только успевала подставлять уши. У колодца две тётки в полный голос обсуждали, что «к ней теперь и с хуторов ездят, скоро с вечера очередь занимать станут», что она «из столицы сбежала, от жениха, вдовая», что она «немая была, а потом ничего, разговорилась», и что с птицами она «говорит, и они слушают, потому как знает слово». Байки были богатые, разные и не сходились между собой ни в одном месте — кроме дороги за грушу.
Имя не прозвучало ни разу.
Характер был. Привычки были: «после дождя злая, не ходи». Слово птичье — было. Жених столичный, немота, вдовство — на выбор, любого товара. А имени не было. Город знал о ней всё и не знал её никак — и не замечал этого, как не замечают дырку в заборе, через которую ходят поколениями.
Живые всплывают промыслом. Город подтвердил ей это сам — хором, даром и того не заметив. Ставка, которую она вчера пробовала на зуб, держала укус.
Легенда пошла в дело сама, без подготовки. Одна из тёток, насмотревшись, спросила прямо — по-местному, без подходов:
— А вы, девоньки, к ней с чем?
— С жаром, — влезла Тай раньше, чем Айра открыла рот. И ведь не соврала ни словом: — У меня жар после зимы не в полной силе. Мне положено больше.
Тётка оглядела Тай — рослую, румяную, жаркую даже с виду — и отступила на шаг. С уважением.
— Это да, — согласилась она. — Это к ней.
Три легенды Айра заготовила ещё в академии, одну — со слезой. Сработала правда. Правда в её хозяйстве нынче была товаром самым неправдоподобным — потому, видно, и прошла без проверки.
За грушей городок кончался — и кончалось глазенье. Проулок был короткий, в три двора, и жил по другому закону: здесь на чужаков не смотрели вовсе. Отвыкли. Сюда чужие ходили каждую неделю — со спинами, с зубами, с бессонницей, — и всякий пришлый был здесь не диковиной, а очередным болящим. Боль служила пропуском лучше любой подорожной.
Крайний двор стоял на отшибе, за плетнём. Двор как двор: грядки под старым холстом от утренников, поленница сложена по-хозяйски, на верёвках вдоль стены сушились побуревшие за зиму пучки трав. Пахло дымом, землёй и горькой травой — так пахнут дома, где зелье варят не на продажу, а на людей.
Айра задержалась у калитки дольше, чем следовало.
Если она не ошиблась — если вся её ночная арифметика, все списки, вся формула с пустой графой чего-нибудь стоили, — за этим плетнём жила женщина, которой по всем казённым бумагам давно не было на свете. Нигде. Ни в одной графе.
Она толкнула калитку.
Собака не залаяла — не было собаки. Дверь дома открылась раньше, чем они прошли половину двора: на пороге, вытирая руки застиранным полотенцем, стояла женщина — немолодая, сухощавая, в тёмном платке по-рабочему, с лицом, каких в любом городке по дюжине на улицу.
Она посмотрела на Тай — коротко, по-лекарски, как взвешивают: жар, молодая, дойдёт сама.
Потом перевела глаза на Айру.
И остановилась.
Женщина смотрела не удивляясь, не пугаясь, не спрашивая. Она смотрела долго и спокойно, как смотрят на то, что давно знали наизусть и не чаяли увидеть, — и в лице её тихо подвинулось что-то, как отходит изнутри засов.
Так не смотрят на пришлых. Так не смотрят на хворых у калитки.
Так смотрят на своих.
Глава 23. Тилла
Глава 23. Тилла
Женщина отступила от двери первой.
Не пригласила, не спросила, кто такие, — просто отступила внутрь и оставила дверь открытой, как оставляют для своих. И уже из глубины сеней, не оборачиваясь, велела:
— Ноги. О скобу.
Голос оказался под стать взгляду: сухой, ровный, слова — наперечёт, как у людей, у которых они давно на счету.
Айра отскоблила подошвы о железную скобу у порога — грязи на них было полпуда, дорожной, честной, — и вошла. Тай за ней, пригнувшись под притолокой.
Внутри было чисто той особенной чистотой, какая бывает не от богатства, а от порядка: полы скоблёные, стол выскоблен добела, печь топлена, и по всем стенам, на верёвках и гвоздях, висели травы. Много. Ряд за рядом, пучок к пучку.
Айра посмотрела на ближний пучок и почувствовала, как у неё по спине, не спеша, прошёл холодок — на этот раз без всякого дара.
Стебли — по росту. Перехват — крест-накрест. Петелька под гвоздь.
Та самая вязка. Нездешняя, счётная — которой в академии, в щели за печным подтопком, была перевязана тряпица с травой. Айра нашла её этой весной — и с той ночи носила в памяти, как носят в кармане чужой ключ.
Вблизи хозяйка оказалась моложе, чем показалась с порога. Старил её платок, старила манера держать плечи — так держат груз, а не годы, — а лицо под платком было усталое, но нестарое, куда моложе её взгляда. Глаза — вот что было старше всего в этом доме, вместе с травами.
— Кто из вас с жаром? — Спрашивала она, судя по глазам, для порядка: видно ей было и так.
— Я. — Тай выступила вперёд с достоинством человека, который наконец попал к настоящему специалисту. — Жар после зимы не в полной силе. Мне положено...
— Больше. Слышала. — Хозяйка смерила её взглядом снизу вверх, как меряют печь, которую предстоит перекладывать. — За перегородку. Кофту снимай.
— Всю?
— Ты вся горишь или частями?
Тай просияла — так с ней ещё никто не разговаривал — и скрылась за перегородкой, на ходу стягивая кофту. Хозяйка пошла следом, бросив Айре через плечо на ходу:
— А ты сиди. До тебя дойдёт.
До меня дойдёт. Вот и договорились.
Айра села к столу. За перегородкой началось лекарское: короткие вопросы, недовольное «да не сжимайся ты», возмущённое «я не сжимаюсь, я так устроена». Потом хозяйка проговорила что-то совсем тихо, и Тай засмеялась — легко, врасплох, как смеются от щекотки.