Голос поднялся из-под люстры легко и вольно, как живые не умеют: живым надо дышать, а ей — нет, и песня шла, не прерываясь нигде. И голос был молодой. Тёплый, сильный, большой — голос женщины, которой она была, когда этих стен ещё не достроили.
Песня была старинная, прощальная — из тех, что поют гостям на разъезд, желая доброй дороги. Слова были из другого века, половину их давно никто не носил, но что они значат, понимал каждый. Мёртвая пела живым о дороге домой.
Холод шёл от круга волнами, и с каждым куплетом волна доставала дальше — до столов, до колонн, до дверей. Огоньки тускнели, сворачивались и жались друг к другу, как воробьи в стужу. К середине песни зала стояла в полутьме, и пар от общего дыхания поднимался в этой полутьме одним облаком.
Лорд Мат стоял в первом ряду, и один раз — единственный за весь этот день — по лицу его прошло что-то, что не было по размеру.
А потом песня добралась и до неё, и Айра перестала. Считать. Мерить. Помнить, где дверь. Спохватилась она уже после — и спохватываться не стала.
Девочки не пели. Они стояли по обе руки от матери и беззвучно выговаривали слова — они знали их все. Песня была их времени. Единственное в этой зале, что было их.
Этой зимой отсюда дважды увозили своих — раз ночью, раз среди дня, и оба раза молча. Слова тогда нашлись только у каменного стража.
Теперь их допевала мёртвая.
Айра нашла взглядом Кейру.
Кейра стояла у колонны, рядом с Ним, очень прямо, и глаза у неё были закрыты.
Песня кончилась тихо, на полуслове, как гаснет свеча. Никто не зааплодировал. Никто не пошевелился, пока Графиня шла через пустой круг обратно к стене, — и стена приняла всех, светильник, как всегда, последним.
Огоньки разгорались обратно долго.
Бал кончился не музыкой — морозом.
До «завтра» оставалось меньше часа.
Глава 22. Печать
Глава 22. Печать
После песни зала оживала неохотно, как оживает рука, которую отлежали.
Огоньки разгорелись, музыканты сыграли что-то короткое, разъездное, но танцевать под него уже никто не пошёл. Гости тянулись к дверям и к лестнице, распорядитель стоял в самой стремнине этого потока и переводил его руками, как переводят воду: столичных — на гостевой ярус, своих — в коридоры, шубы — к шубам. Из распахнутых дверей несло ночным морозом, и мороз этот после Графини казался почти домашним.
Кот из горы шуб ушёл. Вмятина осталась, и гости разбирали верхнюю одежду с осторожностью людей, которые точно знают: там кто-то был.
Верен отделился от своей колонны. Стакан он всё ещё держал обеими руками.
— Пост сдан. Стакан казённый, верну под опись. Вернее, поставлю на место, пока никто не видит, — это быстрее, чем под опись.
— Ты из него хоть отпил за вечер?
— Нельзя. Человек, который пьёт из своей маскировки, теряет маскировку. — Он подумал. — И стакан.
Юст прошёл мимо с листом под мышкой, торжественный, как знамя. Пункт, если верить лицу, дописался пятнадцатый.
У гардеробной столичная дама в лисьей шубе долго смотрела на кошачью вмятину в мехах, потом на своего спутника. «Сквозняк», — объяснил спутник. Дама надела шубу не сразу и до самого возка держала её от себя чуть дальше, чем носят.
Тай выдралась из дверного проёма — за вечер она вросла в него так основательно, что теперь дверям, кажется, чего-то не хватало, — и пошла к Айре через залу, на ходу вытаскивая из рукава что-то завёрнутое в салфетку.
— Держи. Со стола смела, пока не унесли. Там всё равно никто не ел, все стояли и мёрзли красиво.
В салфетке был пирог с ливером, ещё тёплый.
— Ты моя добытчица.
— Я знаю. — Тай зевнула так, что где-то хрустнуло. — Всё. Уводим тебя. Слышала, что начальство велело? Одну не оставлять.
Велено это было шёпотом. В танце, на развороте, на самое ухо — так, что ближе не бывает. Айра была готова поручиться: между тем шёпотом и дверями, в которых стояла Тай, лежала вся зала.
— Ты стояла в дверях.
— Стояла.
— На другом конце залы.
— Ну. — Тай смотрела ясно и терпеливо, как на человека, который никак не сообразит очевидное. — Когда про тебя говорят важное, у меня оно само громчеет. Слух такой. На своих.
Спрашивать, как устроен этот слух, Айра не стала. У некоторых вопросов про Тай не было дна — она проверяла.
— Так вот. — Тай подняла палец. — Буду спать у тебя на пороге, как легендарный страж. Или нет, лучше на кровати, а ты на пороге, ты мельче.
Идти было недалеко: из залы колоннадой, потом переходом, потом — лестница. Народ схлынул быстро — академия умеет расходиться, когда впереди сон, а позади мороз. Гул отставал и глох.
Айра дожёвывала пирог и считала повороты — сама не зная зачем. Привычка вернулась сразу после песни, как возвращается зрение, если проморгаться.
Крик пришёл слева.
Из западной колоннады, издалека, из темноты — короткий, мужской, оборванный на середине, будто голос выключили. И следом — звук, который она узнала телом раньше, чем головой: так падает человек. Не вещь. Человек.
Улица три года учила её одному и тому же: от крика уходят. Крик — это чужая беда, а чужая беда быстро может стать и твоей собственной.
Но голос был Серака.
Она уже бежала. Салфетка осталась лежать где-то за спиной, Тай крикнула «Стой!» — и это «стой» тоже осталось за спиной, вместе со светлым переходом, вместе со всем.
«Сегодня не оставайтесь одна. Ни на минуту». Ни одну его просьбу она ещё не нарушала так быстро и с такой охотой.
В западной галерее не горело ничего.
Колоннада уходила в темноту одинаковыми пролётами, и темнота эта была ей не помеха — темнота вообще была единственным, что сегодня играло за неё. Айра видела: длинный пустой пол, ниши с казёнными вазами, лунные квадраты от высоких окон. И у третьего окна, на границе света и тени, у постамента — лежал человек.
Серак лежал лицом вниз, неудобно, подвернув руку, как не ложатся сами. От его головы по каменной плите расползалась тёмная лужа — медленно, словно нехотя.
Она упала рядом на колени. Пальцы — к шее, под челюсть, туда, где бьётся. Толчок. Ещё толчок — медленный, глубокий. Живой. Пальцы стали липкими.
— Серак. Серак!
Он не ответил. У виска, за ухом, волосы слиплись чёрной коркой, и на плите рядом с его головой лежал бронзовый грузик размером с грецкий орех — на обрывке шнура, в тёмных пятнах.
А пол вокруг был расчерчен мелом.
Дуги, метки, крестики по углам — широкий квадрат, в который легла бы вся середина галереи. По углам квадрата стояли ещё три таких же грузика, аккуратно, по меткам. Четвёртый угол был пуст.
Так ставят силок. Она не знала, на кого ставят силки мелом и бронзой, но общий смысл разметки читался, как читается любой силок: сюда должны были войти.
Сзади скрипнул мел.
Тихо, коротко — подошва по меловой черте, звук не громче, чем ноготь по бумаге. Улица успела дёрнуть её раньше, чем голова что-то решила: Айра ушла вбок и вниз, с колен, перекатом, и там, где только что была её голова, воздух хлопнул. Тяжёлый замах прошёл вскользь, черкнув по виску — горячо и сразу мокро.
Она вышла из переката у постамента. В нише стояла ваза — пузатая, литая, в полпуда весом.
Дальше она не думала.
Она сняла вазу одним движением, двумя руками за горло, и вложила её в разворот всем телом — не броском, а так, как разгружают мешок с телеги. Тёмная фигура успела вскинуть локоть. Не хватило: край вазы достал скулу, глухо, сочно, и капюшон слетел назад.
Луны из высокого окна хватило как раз на это.
Нижняя половина лица. Кровь по скуле, чёрная в этом свете. Рот, оскаленный от боли, — и над верхней губой, наискось, тонкая белая нитка. Шрам. Старый, зашитый когда-то давно и кем-то умелым.
Выше — темнота.
Он развернулся и побежал.
Айра бросила вазу и побежала за ним.
Висок жгло, в ушах стучало, пол галереи летел назад пролёт за пролётом. Фигура впереди шла длинно, размашисто, не оглядываясь, — и расстояние не сокращалось. Мелькнула злая, гончая мысль: догоню — что? Ничего. В глотку ему вцеплюсь. Не отпущу. Не позволю уйти.