Куда идти за ответом, она тоже знала. Ответы в этом заведении водились в одном месте — на полках, за замком и швом.
Ночью у неё была назначена встреча с архивом.
Архив об этом пока не знал.
Глава 13. Закрытый фонд
Глава 13. Закрытый фонд
Вечер прокатился по заведённому. В семь — приёмная: маятник, перо за дверью, роспись в журнале. На подоконнике приёмной спала Дисциплина, свернувшись против часовой стрелки, — к морозу. Мороз стоял и так, вторую неделю, но Дисциплине было виднее. За весь час из кабинета не сказали ни слова, и её это устроило: слов у неё сегодня не осталось даже на журнал. Она отсидела своё, вписала «убытие» и вернулась к себе — ждать отбоя.
Сухарь, с вечера отложенный на после вылазки, к её возвращению уже отсутствовал: на его месте не осталось даже крошек. Кот сидел на подоконнике и смотрел в окно с видом существа, которое к столу не подходило вовсе.
— Это был мой походный, — сказала Айра.
Кот не обернулся. Весь его затылок говорил: не было тут никакого сухаря.
Надо было тебя всё-таки Убытком назвать.
До отбоя она пролежала одетой поверх одеяла, слушая, как стихает крыло.
Когда крыло стихло совсем, она поднялась и пошла в архив.
Ночью Архив запирали, а сверх замка на створки клали шов — настоящую нить, суровую, прошитую насквозь через обе створки косой стежкой и белевшую с обеих сторон, как след мела. Айра видела её дважды, днём, краем глаза. Днём шов лежал распущенный, вечером его затягивали. Кто затягивал — она не выясняла: спрашивать про такое у первого курса не принято, а лезть с вопросом значило объяснить, зачем спрашиваешь. Да и вопросы, как любил напоминать Отт, — запрещены.
Она постояла перед дверьми, разглядывая стежку.
Стежка была тугая, с двойным узлом на каждом конце, и вязали её против глаза: не нить прятали — узлы. Чтобы не прочли, не нашли, не подобрали. Против глаза, который смотрит светом.
А я смотрю не светом.
Сперва — замок. Он был казённый, знакомого нрава и сдался её рукам за десяток вдохов. Щелчок она придержала пальцем. Замок был полдела. Шов замками не берётся: раскрой она створку как есть — стежка лопнет, и к утру об этом будет знать всё, чему положено знать.
Айра позвала.
Тьма отозвалась не сразу — она вообще ничего не делала быстро, — но отозвалась: мир мигнул и ушёл за стекло, гул ночного корпуса умер, и в сухой выстуженной тишине остались только очертания. Дверь стала очертанием. А шов на ней — узлами. Каждый лежал перед ней раскрытый, до последней петли, как лежит чужая работа перед швеёй, если посадить швею с изнанки.
Она распустила его. Не порвала — распустила: узел за узлом, чужим порядком, запоминая пальцами, как что лежало. Проскользнула в створку. Затянула за собой — петля в петлю, след в след, двойные узлы по концам, всё как было. И заперла замок изнутри: незапертая дверь кричит громче любого шва.
С той стороны тьма отпустила — сама, без спроса, как всегда. Глаза засаднило, будто их натёрли песком, в висках зазвенело — и не стихло: звон остался жить за ухом, тонкий, как комар в тёмной комнате. Она подождала, пока уймётся. Не унялось.
Дорого. Ну да которую ночь не сплю — откуда взяться дешёвому.
Айра постояла, привыкая, и в темноте между стеллажами сама собой перевернулась страница.
Тихо, буднично, будто читали и отвлеклись.
Она посмотрела туда. Ничего. Ни огонька, ни человека, ни сквозняка — окна на ночь глухие.
Айра пожелала темноте доброй ночи — про себя, вежливо, как желают тому, с кем не хочется знакомиться ближе, — и пошла на свет.
На втором ярусе, в глубине, кто-то работал.
Она услышала это раньше, чем ступила на лестницу: шарканье, скрип, мерный стук — книга легла на книгу. Свет горел выше, на третьем, — там, судя по всему, и сидел тот, к кому она шла. А работали на втором, в темноте, и по всем её раскладам работать там было некому.
Айра подобралась ближе — своим шагом, которого не слышно.
Между стеллажами, в отсвете верхней лампы, стоял спиной к ней сухой сгорбленный старик в казённом фартуке и разбирал свитки: брал с тележки, подносил к самым глазам — хотя разглядеть в таких потёмках нельзя было ничего, — ухал, одобрительно или нет, не разобрать, и ставил на полку. Работал он медленно и очень тщательно. На третьем свитке у него отвалилась кисть — стукнула о полку, деревянно, — и он, не прерываясь, подобрал её другой рукой, приставил на место, покрутил, проверяя, и взял следующий свиток.
Айра постояла очень тихо.
Потом отступила — шаг, ещё шаг, не поворачиваясь спиной, — и поднялась на третий ярус несколько быстрее, чем собиралась.
Снизу вслед ей задумчиво ухнули. Переспрашивать она не стала.
Верен сидел на полу, между стеллажом и лестницей, обложенный ящиками картотеки, и был он там законно: у Архива свои полуночники, и на них смотрят снисходительно, как на пьющих поваров, — работа идёт, и ладно. Рядом на подставке горела лампа под зелёным колпаком.
— Вы всё-таки пришли. — Верен не обернулся. — Я на это надеялся и потому не стал ложиться.
— Как ты понял, что это я?
— Я не понял. — Тут он всё-таки обернулся, и очки у него сползли. — Я предположил. Если бы это был кто-то другой, я бы уже объяснялся.
— Внизу, — Айра показала большим пальцем через плечо, — кто-то раскладывает свитки.
— А. — Верен даже не встревожился. — Это Мортимер. Смотритель. Он тут дольше всех.
— У него рука отвалилась.
— Бывает. — Верен кивнул со знанием дела. — Он её всегда находит. Один раз искали всем архивом — за ящик закатилась... — Он сообразил, что рассказывает не то, и поправился: — Мортимер — лучший смотритель за триста лет. Так все говорят.
— Верен. Он живой?
— Официально жив и годен к работе, — сказал Верен с достоинством. — А так говорят, он умер на службе. Давно, никто уже не скажет когда. А бумагу об увольнении в связи со смертью ему подписать забыли, и с работы его, выходит, никто не отпускал. Ну, он полежал — и вернулся. Раскладывает. — Верен подумал и прибавил честно: — Точнее его истории не знает никто. Спрашивали. Он что-то промычал и, кажется, попытался вскрыть мне череп.
Здесь даже смерть — не уважительная причина. Буду иметь в виду.
Он сдвинулся, освобождая ей угол ящика — жест был машинальный и удивительно уютный.
— У нас есть вопрос. — Он подобрал под себя ногу. — Помните? Не «убивает без раны», а «вытягивает, до дна, и продолжает после смерти». Я его задал.
— Кому?
— Каталогу. — Верен произнёс это так, как другие говорят «начальству». — Я же объяснял: без вопроса он молчит. А с хорошим вопросом — говорит, только по-своему. Я подал его три дня назад. Сегодня к вечеру он ответил.
Он положил ей на колени карточку.
Карточка была старая, обтёрханная по краям, и рукой, которая давно умерла, на ней значилась короткая запись. Название — одно слово, которого Айра не знала. Ниже — описание в две строки, и вот их она прочла медленно, всеми буквами.
При касании тянет из живого жизненную нить — непрерывно, без меры и насыщения. Смерть тяги не пресекает: нить выбирается до конца.
Вещь пила. Не убивала — пила: смерть на этой карточке шла не итогом, а сноской.
Холод пришёл в затылок раньше мысли, и мысль догнала его уже на месте.
На приёме, между вином и поклонами, что-то тянуло к себе тепло из набитой залы — тихо, деловито, не останавливаясь. Она шла на это сквозь чужие спины — и не догнала.
Оно было там. Оно ходило по зале в чьём-то кармане — мимо Совета, мимо свиты, мимо сладкого стола. И ело.
Внизу карточки, поперёк, стояла казённая помета: изъят из оборота. И дата.
— Этим его и убили, — сказала Айра.
— Я тоже так подумал. — Верен помолчал. — Их таких сделали девять. Тридцать лет назад, при старом Совете, все девять собрали под замок и переписали, и с тех пор каждый год их положено пересчитывать. — Он снял очки. Протёр. Надел. — Я нашёл ведомость пересчёта. Позапрошлогоднюю. Девять из девяти на месте.