— Ящик потяжелел, — заметила она, садясь.
— Я заметил, что он лёгкий. Исправил.
Больше про ключ не было сказано ни слова: про такие вещи не говорят.
— Вы говорили: не сегодня, — напомнила она. — Про то, кто его прислал.
Он не спросил, кого. Кого — было ясно с осени. Архе.
— Сегодня. Дейрус. Вряд ли вы его забыли.
Имя она помнила. Пальцы остыли первыми — как стыли всегда, не ко времени. Ямочки, перчатки, кольцо камнем к ладони, ладан — сладкий и чистый, будто после этого человека всегда прибирали. «Я всегда выигрываю, адептка. Иногда — позже».
«Берегите здоровье. Зимы здесь суровые». Берегу, господин куратор. Вот, аж в гости хожу.
— Весной, когда уезжал, он обещал вернуться и дочитать академию сам. — Ректор глядел не на неё, в окно. — Сам не приехал. Прислал Архе: Архе читает лучше него. И не задаёт вопросов.
— А почему вы не сказали мне тогда? Когда я спросила.
— Потому что вам ещё предстояло стоять перед машиной, и я хотел, чтобы вы стояли перед ней налегке. Имя Дейруса — не та вещь, с которой стоят налегке.
— А сегодня?
— Сегодня вас посчитали, а Архе уехал. Сегодня это просто имя: сделать с ним вы ничего не можете, а знать — должны.
Просто имя. Она подержала его в голове, как фальшивую монету: тратить нельзя, а выбросить жалко — вдруг пригодится.
Иногда — позже. Ну вот. Позже — это, выходит, сейчас.
— Дальше они будут думать. Совет думает долго. — Он помолчал. — У нас есть зима.
— Зима, — повторила Айра.
Слово ей понравилось. В нём были дрова — те самые, без которых она сегодня пришла.
Из окна двор был виден весь. Колодец, дверь-лавка с клином Скарба, поленница, столб с доской, ворота — и посреди двора пусто. С осени в нём стоял кто-нибудь всегда — сегодня не стоял никто. Две дыры во льду уже затягивало снегом, и к утру затянет совсем: двор не любил пустых мест и заполнял их чем придётся. Всю осень она смотрела на эту академию с крыш, по должности: список из одного человека, который видит её всю. Отсюда, оказывается, было видно то же самое — только теплее.
Осенью я бы их всех пересчитала, как пересчитывала всё, что могло уйти. Сейчас считать нечего: все на местах, и место у каждого своё. Даже у меня.
— Пусто. — Это она про двор.
— При деле, — поправил он. — Все.
Она не стала спорить. В нише у ворот жёлтым пятном сквозь снег светился фонарь. Свечу туда сегодня ставила не она — некогда было: кто-то поставил за неё, криво, вполруки, чужой огарок, и Стихоплёт над чужим огнём, не иначе, терпел. Но огарок горел.
Она сидела у окна и смотрела на свою академию так, как смотрела на неё всю осень, — только сегодня ей впервые нечего было в ней сторожить. Внизу, при вещи, стояли двое. У ворот стоял третий. На крышке короба лежал Кот.
Ночью не шагнул никто.
До весны всё было при деле. И она тоже.
Григорий Павленко
Своим именем
Глава 1. Положено
Огарок в фонаре у Стихоплёта дожил до утра, и это была первая новость дня. Айра вынула его из-за стекла, пока он не додумался погаснуть сам, и убрала в ящик. Огарок — тоже имущество, если ты смотрительница. А смотрительницей она была с лета и с должностью давно не спорила: должность кормила, грела и была своя.
Каменный страж в нише даже не повернул головы. Веки у него были опущены, и из-под век шло бормотание — низкое, как жёрнов на холостом ходу:
— …кто с дороги воротился… Нет. Отдано. Прошлой зимой отдано. Недостойно.
Он сочинял. Все каникулы дорога стояла пустая, и все каникулы он сочинял впрок — на всех, кто сегодня вернётся. Каждому воротившемуся полагалось от него по паре строк, а повторяться он не умел. Айра ему не мешала. С камнем, который ищет рифму, лучше не заговаривать. Это она усвоила ещё в первую осень — на чужом примере, к счастью.
Работай, работай. У тебя сегодня очередь.
Дорога за воротами лежала чёрная и голая — снега она не признавала, — а по сторонам стоял замёрзший туман, слоями, как в прошлую зиму. Сойди с чёрного камня в туман, и обратно не выйдешь, это тут знал всякий. Туман на неё поглядел. Айра на туман. Оба решили, что не сегодня.
Она перехватила ящик поудобнее и пошла обратно через двор — последний раз через пустой.
Две недели академия стояла пустая, и она ни разу за все каникулы не сказала себе, что это плохо. Осенью тут стояла машина Совета и считала кровь. Её посчитали: Знак у неё под рубахой чужой, брата Ренна, честный и казённый, и машина взяла его за чистую монету. Не взяла бы, и считать адептку Сол было бы уже некому. Человек Совета, который приезжал считать, уехал с итогом «без изменений». А то, за чем он приезжал, два камня, которые не разнять, так и лежало в мастерской у Серака, в коробе под крышкой. На крышке сидел Кот, по бокам стояли двое каменных, которые не едят и не спят. А ректор сказал тогда у окна: Совет думает долго и раньше весны не вернётся, значит, зима наша. Зима и была: полмесяца пустых коридоров, дрова, которые он теперь подкладывал сам, и она — наверх, каждый вечер. Осенью носила ему туда дрова, чтобы был повод, а теперь ходила без дров и без повода. В гости. Приличные люди ходят в гости не каждый вечер. Ну, у приличных людей и зима покороче.
Список того, о чём она никому не расскажет, пополнился за каникулы на один пункт: ей понравилось. Ходить в гости, сидеть у чужого очага, говорить про дрова — понравилось. Что с таким пунктом делают, она не знала: раньше в этом списке лежало только ворованное.
Сегодня зима не кончалась — до весны было далеко. Кончались пустые коридоры.
Дисциплина на подоконнике приёмной глядела на двор сверху — десятник над артелью, которая вот-вот явится с гулянки: пересчитать, отругать, накормить. Айра ей кивнула. Кошка кивка не вернула — у неё был пост.
Первые сани она услышала раньше, чем увидела: полозья по чёрному камню скребли так, будто кто-то тянул ножом по чугуну. Стихоплёт в нише вскинул веки — со скрипом — и приосанился, насколько умеет приосаниться камень, у которого и так подбородок к небу.
Сани вкатили к воротам широко, с разворотом: возчик на облучке всю дорогу злился и хотел, чтобы это заметили. Он был с кнутом, красный от мороза и от чего-то ещё, а рядом сидел парень в тулупе, с сундуком на коленях, — первокурсник, по сундуку видно. У первокурсников сундуки новее, чем у всех, и обиднее: сразу видно, что покупали к отъезду.
— Медяк! — крикнул возчик воротам, не слезая. Стихоплёт открыл рот. Возчик его не слышал. — Посреди дороги! Жердь, будка, мужик в будке — медяк с саней, говорит, два с родителей. Положено, говорит! Я ему — кем? А он — положено. Я ему говорю: я не родитель, я дядя!
— Папа, — попробовал парень.
— Дядя. — Возчик даже не обернулся. — До ворот — дядя. Ты мне медяк должен, между прочим.
Стихоплёт всё это время держал рот открытым, и в конце концов из него вышло — сдержанно, с достоинством, для племянника, а не для дяди:
— Кто воротился к нам с зимней стороны —
тому и стол, и кров, и книги. До весны.
Две строки, а парень покраснел до ушей и полез с сундуком с саней: ему, судя по лицу, и двух строк было много. Дядя строфы не заметил вовсе.
— Кто взял медяк? — спросили сзади.
Айра не обернулась. Оборачиваться было незачем: этот голос она узнавала теперь по одному слову, а тут было целых три. Ректор стоял в арке — с пустыми руками, без плаща. Академия возвращалась, и он вышел её встречать, как выходил всякий год. Только раньше он делал это с крыльца, а в этот раз вышел к воротам, где стояла она.
Что вышел он к воротам из-за неё, было видно — ей, во всяком случае. Стихоплёту, поди, тоже, но камень молчал. Всем он отдавал по две строки, а ей с лета не отдавал ни одной: молчание у него — высшая почесть, и он её держал.
— Мужик, — повторил возчик, теперь ректору, и слез наконец. — В будке. Я ж говорю. Дощатая, свежая, с окошком, и жердь поперёк. Я сюда пятый год езжу — не было. А тут стоит.