Айра сидела, слушала и держала руки на столе, чтобы не трогать пучок за пазухой.
Разговор за перегородкой шёл долго — дольше, чем нужно, чтобы посмотреть жар. Айра не торопила. В доме пахло сушёной травой, горьким и печным теплом. Часы здесь не тикали, потому что часов не было, и время мерилось, кажется, только тем, как оседает огонь. Хорошее место. Тихое. Насквозь честное — и всё до последнего гвоздя выстроенное человеком, который очень давно готов в любую минуту уйти.
Это Айра увидела без всякого дара, старым воровским глазом: ничего лишнего, ничего памятного, ничего, что жалко бросить. Вещи — по делу. Стены — без единой мелочи, какими живой дом обрастает за годы, как днище — ракушкой. Годы порядка. Годы собранного узла у двери — узла, которого нет, но который есть.
Тай вышла из-за перегородки распаренная, довольная, в кофте набекрень и с малым пучком травы в кулаке.
— Мне прописали дым, — объявила она. — Жечь по утрам и дышать. Официально.
— Не глотать. — Хозяйка вышла следом. — Дым — дышать. Настой — глотать. Не путай, у тебя лицо способное.
Она подошла к столу, вытерла руки — теперь уже насухо, по-рабочему — и села напротив Айры. Не близко и не далеко.
На длину руки.
— Ну. Теперь ты. С чем пришла?
Врать ей было бесполезно — это Айра поняла ещё у калитки. Не потому, что не выйдет: врать она умела в лицо и получше этого. Просто ложь здесь была бы как фальшивая монета в плошке подаяния — может, и примут, а руки потом не отмоешь.
Правду говорить было нельзя. Всю — нельзя тем более.
Она сделала третье, из своего промысла: показала товар.
Руку — на стол, ладонью вниз. И позвала — тихо, на один вдох, как приоткрывают дверь на щёлку: тьма послушалась не сразу. Её сегодня уже поднимали, у околицы, и второй раз за день она шла злая, как зверь, которого дважды подняли с лёжки. Потом пошла. Холод пролился от запястья к ногтям, и кожа у ногтей потемнела — недолго, на два удара сердца, — а в ушах встал звон, стеклянный, изнутри, и к звону, тонко, ломота в затылке: за второй раз брали дороже. С ней теперь всегда так — чем дальше, тем дороже.
Она убрала это обратно и подняла глаза.
Хозяйка смотрела на её руку. Долго. Лицо у неё не изменилось совсем — ни на волос, — и именно по этому Айра поняла: такое ей уже показывали.
— Ясно, — уронила хозяйка наконец. И повторила другим голосом, ниже: — Ясно.
Она встала, прошла к печи, тронула заслонку — не по делу, а как трогают вещь, чтобы руки заняты были, — и вернулась. Села. Теперь она смотрела на Айру иначе: не как на пришлую и не как на хворую.
Как смотрела с порога. На свою.
— Спрашивай, — разрешила она. — Что знаю — скажу. Чего не знаю — того и под ножом нет.
— Когда тебя не стало? — спросила Айра.
Хозяйка кивнула вопросу — спокойно, как кивают на собственное имя:
— Восемь лет, как меня нет.
Марга сказала — «лет восемь как». Про своего покойника с вёдрами.
— Лет восемь, — повторила Айра вслух, медленно, кладя это число рядом с числом Марги и слыша, как они ложатся друг на друга без зазора — как две половинки одной бирки. — У нас при академии человек был. Двор его звал Сивым. Помер, говорят, лет восемь как. Этой весной я с ним разминулась у колодца — с покойником. Живой был. Только тёплого в нём — ни на грош.
— Знаю, — кивнула хозяйка.
— Что — знаешь?
— Всё это. — Она повела подбородком: коротко, без спешки. — И что спросишь дальше — тоже знаю. Спрашивай по порядку. По порядку — оно короче.
Сухая была женщина. Как её травы: ломкая на вид, горькая на вкус — и вся насквозь по делу.
— Как это делается? — спросила Айра по порядку. — «Помер, а живой». С самого начала.
Хозяйка помолчала. Не колеблясь — примериваясь: так молчат не перед признанием, а перед работой, которую давно не делали.
— Просто делается, — начала она. — Проще, чем ты думаешь, и страшнее, чем ты думаешь. Никто никого не увозит. Никаких подвод с сеном, никаких кораблей. Тебя меняют на бумагу. Была адептка — стала запись: умерла такая-то, от сердечной немощи. Всё. Бумага лежит там, я — здесь. Мы с ней друг другу не мешаем.
— А ты?
— А что я? Мне сказали: уходи, куда дойдёшь, живи, где не знают. Дальше сама. — Она усмехнулась — вполрта, коротко. — Довезти меня было некому: кто вывел — тому со мной рядом стоять нельзя, у него таких, как я... — она осеклась, аккуратно, как обрезают нитку, — у него работа. Денег у мёртвых не водится. Дошла досюда — тут и осталась. Травница, она везде нужна. Трава, вишь, не спрашивает, кто её режет.
Айра слушала и считала — не перебивая, своим внутренним счётом, который никогда не спал. Всё сходилось. Всё ложилось в её ночную арифметику как влитое: и «умерла по бумаге», и «живи, где не знают», и день пути — не потому, что далеко не надо, а потому, что дальше было не на что и не с кем.
Не хватало одной строки.
— А травы откуда? — спросила Айра. — Ты же адепткой была. Травам вас не учили.
— Не учили. — Хозяйка глянула на свои стены, на ряды пучков — как глядят на старых знакомых. — Травницей я назвалась. С перепугу, в первую же зиму: жить надо, а из умений у меня — пара лечебных плетений, каким в лекарской всякого научат, да зачарования кое-какие. Ну и почерк хороший. Я из Архива была, вишь. Вот как-то так. — Она развела ладони: весь припас. — Почерком в глуши сыт не будешь. Лечила, стало быть, плетениями. Тихонько, под травку: настой сверху, узор снизу — поди разбери. Врала всей округе. Каждый день врала.
Она осеклась. Прислушалась к собственному голосу — как прислушиваются к чужому шагу в доме.
— Тьфу. — Это вышло у неё в сердцах, живьём. — «Вишь». Привыкла: с деревенскими — по-деревенски. Вы же из академии. Обе. Можно по-человечески.
И говор сошёл с неё, как шелуха. Под ним оказался другой голос — ровный, точный, выученный: таким в серой башне читают вслух каталоги.
Годы маски на самом голосе, — оценила Айра. — Есть у кого поучиться.
— А потом? — спросила она.
— А потом заметила: рука сама тянется уже не за узором — за травой. Болеют здесь много, выучиваешься быстро... Да и узор — вещь приметная. Я не затем умирала, чтобы воскреснуть по узору. — Она чуть повела плечом. — Так и не поймала минуту, когда врать перестала. Враньё, если им жить всерьёз, рано или поздно прикидывается правдой. В отместку.
— Кто выводил? — спросила Айра буднично.
— Не знаю имени. — Хозяйка посмотрела ей в глаза: не отводя, не заслоняясь. — Не вру. Имени не было — так и задумано: я не знаю его, он забыл меня. Спросят меня — выдать некого.
— А что было? Вместо имени.
— Комната была. Стол. — Она опустила на свой стол ладони, обе, примериваясь к памяти. — Он сидел вот так, как ты сейчас. На длину руки. Всю мою жизнь спрашивал — не как спрашивают на допросе, а как переписывают опись: год, дом, долги, кто ищет, кто вспомнит. Писал сам. Рука быстрая, а на руке, вот тут, — она показала на своей: средний палец, указательный, вторая фаланга, — мозоль от пера. Настоящая, годами.
Айра сидела не шевелясь.
— Писал долго, — продолжала хозяйка. — Записал всё, что от меня оставалось, — год за годом. А потом собрал листы — и сжёг. При мне. В том и дело, понимаешь: не тайком сжёг, а при мне, чтобы я видела, что меня больше нигде нет. И мои старые бумаги — тоже в огонь. И сказал: смотрите внимательно. Больше вас никто не хоронит и никто не ищет.
— Сказал, — повторила Айра. — Как?
— Что — как?
— Говорил — как? — Голос у неё был по-прежнему лёгкий, рыночный, только очень аккуратный, как рука над чужим карманом. — Быстро? Медленно?
Хозяйка задумалась — впервые за весь разговор надолго.
— Медленно... — Она поискала в памяти. — Нет. Не медленно. Он перед словом останавливался. На вдох. Каждый раз — будто слово сперва взвешивал, а после уже отдавал.
Пауза перед словом.
Ивар
Внутри у Айры было очень тихо — как в доме без часов. Она смотрела на чужой выскобленный стол, на две ладони, лежавшие на нём, и думала, что за такие руки, как у неё сейчас — спокойные, ничем не занятые, — на рынке бьют: по таким рукам всё видно.