— Знаешь его. — Хозяйка не спрашивала. Отмечала.
— Нет.
И это была правда наполовину — самая прочная из всех неправд. Того, кто когда-то сидел за столом на длину руки и жёг чужую жизнь, чтобы спасти, она не знала. Она знала другого человека с этой паузой и этой мозолью. И до этого стола думала, что знает про него самое худшее из возможного: что ему нельзя верить, потому что проверить нельзя.
Проверила. Вот этими ушами, за этим столом.
«Я решила поверить не проверяя» — так я собиралась ему сказать. Не выйдет. Опять получилось раньше.
— Ну и не знай дальше, — согласилась хозяйка. — Целее будете. Оба.
Айра достала из-за пазухи тряпицу.
Развязала не спеша, развернула на столе — серый тугой пучок лёг на скоблёное дерево, крест-накрест перевязанный, с петелькой. Рядом с ним, на стене, висели три десятка его родных братьев.
Хозяйка посмотрела на пучок и не тронула его.
— Где взяла?
— В академии. В щели за печным подтопком, под золой. Спрятано было — хорошо спрятано. Люди дома Кер там до меня искали — не нашли. Я нашла.
— И привезла.
— И привезла.
Хозяйка взяла пучок — двумя пальцами, за жгут, точно так, как брал его Арден: как берут вещь, у которой знают, где петелька. Поднесла к лицу. Не понюхала даже — просто подержала рядом, как держат письмо, которое уже прочли.
— Серолицый. Немолодой. Сердце.
— Он.
— Ходил ко мне. — Хозяйка положила пучок на стол, бережно, вязкой вверх. — Не часто. Раза два в год, по санному пути. За травой и... — она поискала слово, — за столом посидеть. К кому ему ещё ходить. Тот, кого нет, лечится у той, которой нет. Другие лекари любят, чтобы больной был. Хоть по бумаге.
Сказано это было с её сухим смешком, только смешок вышел короче обычного.
— Этой зимой не пришёл. Я решила — умер. — Пауза. — Второй раз, говорят, проще.
— Он ушёл, — отозвалась Айра. — Сам, ночью, в оттепель. Собрался и ушёл. Перед тем в академию въехал один дом... с переписью.
— Знаю, какой дом. — Хозяйка посмотрела на свои ладони. — Значит, жив. Ушёл сам — значит, жив: мёртвые не уходят, мёртвых уносят. — Она аккуратно, по стеблю, поправила пучок. — А это он тебе оставил, получается. Не мне.
— Почему мне? — Айра спросила это тихо и на самом деле. — Я с ним двух слов не сказала. Он мне ведро под ноги уронил да в толчее раз в глаза посмотрел — вот и всё знакомство.
— А больше и не надо. — Хозяйка подвинула пучок обратно к Айре: бери. — Посмотрел — и хватит. Мы, которых нет, в этом деле люди простые: слов нам тратить не на кого. Мы глазами выбираем. Выбрал, кому вспомнить его, если что. Не ошибся.
Айра завязала тряпицу — теми же узлами, какими была, — и убрала за пазуху. Руки её слушались хорошо. Слишком хорошо: так они слушались только тогда, когда всему остальному внутри было тесно.
Он не прятался от неё, тот серолицый с вёдрами, — понимала она теперь, задним числом, по-воровски. Прятаться он умел лучше всех живых и мёртвых в округе. Он выбирал. Годами человек был никем, нигде, ни для кого — а уходя, оставил по себе письмо без букв и адресата к письму. Той, которая ходит к работнику у поленницы, которого двор обтекает, как столб. Той, которая замечает незамечаемых.
Он выбирал, кому остаться в памяти. И выбрал ту, у которой это — единственное, что не отнять.
— Теперь слушай меня.
Голос у неё не изменился, не стал ни тише, ни твёрже — и всё-таки Айра сразу поняла, что весь разговор до этой минуты был присказкой.
— Ты пришла, нашла, я тебе открылась — это всё ладно, это всё правильно. А теперь посчитай, что ты уносишь. Ты теперь знаешь, как это делается. Знаешь, что я есть. Значит, можешь догадаться, что я не одна такая. — Она смотрела Айре прямо в лицо, и глаза её на этих словах сделались старые-старые. — Так вот, девочка. Скажешь про меня — убьёшь всех, кто после меня. Не меня одну. Всех, до кого дотянутся, когда начнут разматывать. Я — нитка. За нитку тянут не для нитки.
В доме было слышно, как оседает огонь.
— Я знаю, как тянут за нитку. Тянула. Работа была такая.
— И что скажешь?
— Скажу, что я умею не знать людей. — Айра выдержала её взгляд, не моргнув: это она тоже умела, работа была такая. — Всю жизнь умею. Меня саму так не знают — по сей день. А кто знал — тем осенью сказали, что меня выловили из реки. Мёртвую, само собой. Живых из рек не таскают. Целее выходит. Обоим.
— Из реки. — Хозяйка кивнула, как мастер мастеру. — Хорошая смерть. Не подкопаешься.
Её же слова, возвращённые хозяйке, легли куда надо: та коротко, впервые за весь разговор, улыбнулась — не углом рта, а всем лицом, и стало на мгновение видно, какой она была до того, как стала записью о сердечной немощи.
— Ладно, — решила она. — Верю.
Она поднялась, прошла к полкам у печи, сняла склянку тёмного стекла — малую, в ладонь, — и поставила перед Айрой.
— Возьми.
— Что это?
— Настой. По глотку — когда себя переработаешь. — Она кивнула на Айрину руку, на ногти, будничным лекарским кивком. — Ты за это своё платишь, я видела чем. Звон в голове, потом затылок, потом кровь носом пойдёт. Пойдёт — глотни. На ноги не поставит, а от края отведёт.
— Сколько я...
— Нисколько. — Хозяйка села обратно, прямая. — С тебя уже взято. Ты мне гостинец привезла, — она глазами показала на пазуху, где лежал пучок, — какого мне здесь никто ещё не возил. Весть о живом.
Помолчали. За перегородкой Тай — которая всё это время сидела тихо, как умеют сидеть только очень любопытные люди, — что-то тихонько напевала своей траве.
— Когда меня выводили, — заговорила вдруг хозяйка, глядя в стол, — последним он спросил: имя новое сами выберете — или дать? Я сказала: дайте, мне всё равно. Он подумал и ответил: нет. Раз всё равно — сами. Что взято своей рукой, то своё... Я неделю думала. Дольше, чем над всей остальной жизнью.
Она подняла глаза.
— Меня звали Тиллой. Там, где меня нет. — И, помолчав: — Здесь я живу без имени, сама видела: «та, что за грушей». И к лучшему. А тебе — пусть будет. В хозяйстве пригодится: ты, я вижу, из тех, кто имена собирает.
Айра помолчала. Оба столбца она держала в голове наизусть — по именам и датам — и сейчас, неторопливо, как отпирают знакомый замок, нашла в старшем нужную строку. Вот она. «По здоровью». Одна из тех, над кем она просидела ночь, кому обещала: лежите, я вас помню.
Эта, выходит, не лежала. Эта — стояла у печи и дарила ей своё имя.
Из тех, — согласилась про себя Айра. — Только я их не собираю. Я их помню. Это разное.
— Спасибо, Тилла, — сказала она вслух.
Первый и единственный раз за весь разговор.
Ночевали на лавках у печи — Тилла не предлагала и не спрашивала, просто вечером на лавках оказались тюфяки, а на столе ужин: хлеб, творог и отвар, от которого Тай сделалась разговорчивой, а потом мгновенно уснула. Айра лежала, слушала чужой дом — он и ночью стоял тихо, без скрипа, дом человека, готового уйти, — и держала руку на кармане, где рядом лежали склянка и перо. Перо было тёплым — в точности настолько, насколько ему полагалось. Хоть у кого-то этой ночью всё шло по заведённому порядку.
Мозоль на двух пальцах. Пауза перед словом. Бумаги — в огонь при ней, чтобы видела.
Думать об этом она себе разрешила до самого утра.
Вышли затемно. Тилла провожать не стала — только в сенях, на видном месте, стоял для них узелок с хлебом, а поверх узелка лежал малый пучок травы. Тай забрала оба и всю дорогу до площади несла пучок отдельно, в кулаке, как несут выданную награду.
Гурта нашли, не ища: на другом конце городка, у корчемного двора, с рассветом поднялся собачий переполох — радостный, в несколько глоток, — и по этому переполоху телега отыскалась, как по маяку.
— Отвезённые! — приветствовал их дым над козлами. — Ну как Брод? Понравился вам Брод? Брод — он всем нравится, кто в нём не живёт.
Обратно ехалось легко. Дорога просохла за день на ладонь, встречных обозов стало меньше — округа, похоже, уже свезла к академии всё, что могла оторвать от себя по случаю свадьбы, — и Гурт правил весело, с прибаутками, и через слово беседовал с Ягодой о её лошадиных делах.