Узелок она собрала за четверть часа, и это было долго.
На улице собираются за минуту. Что на тебе, то и твоё, остальное не твоё по определению. Здесь за полтора года всякая вещь успела обзавестись хозяином, и хозяином, как назло, была не она. Одеяло и стол были казённые. Свеча Ивара на чёрный день, белая, гладкая, и ключ без срока, от его шкафа, лежали наверху, в ящике у его стула, и за ними она не пошла. Ключи с собой не носят: ключ от места, а место оставалось тут. Свечу она бы и так не взяла. Чужого она сегодня не брала, первый день в жизни.
Своё уместилось в тряпицу: кремень, вернувшийся к ней накануне с верхнего полена, огарок из своих, нож, вчерашний хлеб со стола и медяки, сколько было. Медяки у неё, к слову, водились всегда, хоть кого спроси. Она носила их на дне кармана и будкам на дороге не отдала ни одного.
Вот и весь узелок. Три года на улице собирала, четверть часа завязывала. Бывали у меня сделки и похуже.
Причина у неё была простая, и она проговорила её себе, как проговаривают цену перед скупщиком, чтобы потом не сбили. Двое вежливых у ворот приехали за адепткой Сол, по бумаге, которую куратор подписал ещё в столице. Пока адептка Сол сидит за этими стенами, за неё платит кто-то другой. Вчера заплатил ректор, должностью. Лист едоков у Марги она пробовала снять с гвоздя, чтобы сняться самой: кого Марга кормит, за того и отвечает. Сняла разом всех. Оставался один способ, чтобы за тебя никто не отвечал: выйти за черту самой, ногами. Из саней она сбежит на первом же повороте, это дело, как-никак, выученное. Из-под целой академии не сбежишь. Тут держат не верёвкой, тут держат супом.
Вчера за ужином она осталась из-за него, из-за Ивара. Сегодня из-за него же уходила. Арифметика честная, причина одна и та же, и смешного в этом, если подумать, не было ничего. Вечером он сказал ей спасибо за то, что остаётся. Первое спасибо в её жизни не за уход, и хватило его до рассвета.
Знак под рубахой молчал, тёплый.
Не спи. Тебя, между прочим, тоже увозят. Ты у меня в узелок не влез.
В дверь она не пошла. Дверь была свободная, будка при ней давно рассыпалась в пыль, но в дверь уходят те, кто собирается вернуться. Айра открыла окно. Мороз вошёл сразу, весь, и обжёг горло. Карниз, водосток, снег. Водосток за ночь остыл так, что ладони к нему прилипали, и вниз она сошла быстро, пока не примёрзла совсем.
Двор был синий, предрассветный, и окна Корпуса были тёмные. Из-за котельной ударил топор. Один раз, первый за утро, и по этому одному удару она поняла, что он тоже не спал.
Она не обернулась. Обернёшься — не уйдёшь.
— Дисциплина, — сообщили ей из проёма, едва она вышла из-под арки. — Нарушается. Прямо сейчас, я смотрю.
У ворот её ждали не двое. Трое.
Сани были за чертой, где и с вечера, и лошадь под попоной хрупала овсом из торбы, которой вчера у неё не было. Вежливые сидели в санях плечо к плечу, в шубах по самые брови, и, увидев её, поднялись оба враз. Шапки они сняли на ходу. Иней лежал у них на воротниках и на бровях. Снег у полозьев был утоптан в кольцо. Ночью они, поди, ходили вокруг саней кругами, чтобы не замёрзнуть. Сапоги у обоих были городские, тонкие, на такой мороз не рассчитанные. Наняли их, похоже, на час, а получилась ночь.
А в проёме, между створками, стояла Тай.
Стояла, скрестив руки, с половником за поясом, как с саблей. Под сапогами снег оттаял до чёрного камня, кругом, шага на два. Давно, значит. От неё пахло корицей и дымом, и мороз при ней вёл себя тише.
— Ты откуда?
— Я с вечера. Ты в окно, я в дверь. Дверь быстрее, я проверяла. — Она кивнула на сани, не поворачивая головы. — Лошадь я покормила. Ей-то за что? Гостей кормят, а лошадь тоже гость, только молчит.
— А нам не положено, — вежливо подтвердил из саней первый. — Мы и не просили.
— Я вам и не давала.
Ну вот. Я четверть часа узелок вязала, а она уже лошадь покормила. И кто из нас после этого воровка?
— Отойди, — попросила Айра.
— Не могу.
— Тай.
— Мне нравится не выпускать, — объяснила Тай ей, саням и воротам сразу. — Я это умею. Я это, если хочешь знать, люблю. Стоять не люблю, а я и не стою. Я жду.
Айра переложила узелок из руки в руку. Узелок был лёгкий, легче, чем ей бы хотелось.
— Они за мной. — Это она выложила вслух, глядя на Тай. — Не за тобой. Не за Маргой. Не за Архивом. За мной. Пока я тут, платит академия. Вчера заплатили ректором. Сегодня кем?
— Супом, — ответила Тай. — Марга сказала: кто ест у моей двери, тот мой. Ты ела. Я видела. Всё, ты её, а Марга никого не отпускала. Спроси у неё.
— Марга тесто ставит.
— Вот. Тесто важнее. — Тай прищурилась, и вертикальные зрачки у неё сошлись в две чёрточки. — Ты вчера что решила? Не отпирайся, я тебе прямо в лицо смотрела. За супом. Лицо у тебя было, как у меня перед плацем.
— Вчера решила остаться.
— А сегодня?
— Сегодня решила, что дороже.
— Дороже кого?
На это у Айры ответа не было. Правда была не для ворот. Скажи вслух, за кого держишься, и завтра приедут за ним. Она промолчала. Тай посмотрела на неё, поняла и второй раз спрашивать не стала. Только качнулась с носка на пятку, и снег под сапогом зашипел.
— Простите. — Первый из саней. Негромко, глядя на небо, где над туманом уже светлело. — Мы не торопим. Но утро.
— Нам положено до утра, — согласился второй. — Утро.
Айра шагнула к черте. Черта, стёртая подошвами до блеска, лежала у самого проёма. Она переходила её сто раз, в город и обратно, с Гуртом и без, и ни разу не считала. Сегодня посчитала: туда один, обратно ноль. Триста лет первокурсников входили здесь, чтобы остаться. Уходить насовсем, оказывается, тоже надо было уметь.
Тай стояла в проёме, но проём был на телегу, а Тай одна.
— Адептка Сол. — Первый надел шапку. Руки ему, выходит, понадобились. — Вы идёте сами, мы видим. Позвольте помочь.
И они переступили черту.
Вежливо, второй за первым, обошли Тай с двух сторон, без приветствия. Камень им его так и не дал, ни ночью, ни теперь. Стихоплёт в нише глядел открытыми глазами, как, видно, глядел всю ночь, и ни звука от него не было, ни строки, ни скрипа. И тут первый взял её за локоть.
— Простите.
Мягко, так берут в лавке вещь, чтобы примерить к руке. Второй взялся за узелок и за другой локоть, и оба потянули на себя, к саням, без рывка, и Айра поняла, что её сейчас унесут вместе с узелком и что она не сопротивляется: вежливым не сопротивляются, за это их и нанимают.
Тай взялась за узелок с другой стороны.
— Не дам.
— Простите, — повторил второй.
— Не прощаю.
Узелок затрещал по шву. Айра стояла между ними, как между двумя телегами на узкой улице. Вот так, значит, и выглядит всё, что она за три года украла. Вещь тянут в две стороны, а вещь молчит.
Стена треснула.
Не как лёд. Как колода под топором, только это была не колода. Из ниши посыпался камень, мелкий, чёрный, с синими жилками, и фонарь, в который она с лета каждый вечер ставила свечу, сорвался с крюка. Она его поймала. Руками, без всякого решения, хоть локти и держали. Улица учит ловить то, что падает, раньше, чем сообразишь, чьё оно. Стекло обожгло ладонь холодом, и на губах осела каменная пыль, сухая, как мука.
Стихоплёт выпрямился.
Он и так всегда стоял прямо, грудь вперёд, подбородок к небу, рука воздета на вечный парад, и Айра считала, что иначе он стоять не умеет. Он умел. Воздетая рука опустилась, медленно, со скрипом, будто её не двигали с осени, и оказалось, что рука эта триста лет держала рукоять. Меч был в стене. Он вышел, как выходит нож из хлеба, и кладка вокруг разошлась и осыпалась.
Камень поднял ногу.
Каменную, в каменном сапоге, стёртом на носке до блеска, как черта под ним. С лета она носила ему огонь по вечерам и ни разу не подумала, что он умеет ходить. Он шагнул через пролом, поставил ногу на черту, потом вторую, и встал в проёме ворот, между створок. Из ниши он казался меньше. Теперь он был на две головы выше вежливых. Меч он держал, как держали свои двое при коробе у Серака: ладонь на рукояти, острие вниз. Такой же меч, тёмный, в синих жилах, из того же камня, что и они. Трое их было, он сам говорил осенью: двое при Парном Знаке, один при воротах. Двое вчера подняли головы. Третий сегодня встал.