Мимо, к гостевому крылу, прошёл с вязанкой истопник — Сарн, из приезжих. Поздоровался со всеми разом, ему вразнобой ответили. У поленницы бранились из-за колуна. Обычное утро большого двора.
Ночью — есть. Днём — нет. Прячется? Уходит спать? Или у ночи глаза просто лучше моих?
Ни одна из догадок ей не нравилась, а других не было. Зато была очередь — и на неё стоило посмотреть лично.
Слух, оброненный ею вчера у жестянки, за ночь окреп, оброс знатоками и вышел на службу. У ворот, в стороне от проезда, стояли люди с бумажками. Пахло тёплой пылью, конюшней и чужими пирожками — весна работала даже там, где камень молчал. Очередь была невелика, но устроена правильно: с запасом терпения, с обменом мнений, с бывалыми у головы. Жестянка перебралась сюда же — на «чья рифма возьмёт» ставили охотнее, чем на сроки.
Камень слушал.
Каждого. Вежливо. До конца. Доброхот подходил, откашливался и предлагал стражу рифму — кто шёпотом, кто с выражением, один явился с листом, в обе стороны исписанным. Страж выслушивал, громыхал в ответ коротко и учтиво — и заводил поиск заново. С самого начала. Очередь от этого не убывала — прибывала: каждое «заново» у ворот встречали как знак, что дело живое и помощь дошла куда надо.
Спорили о методе. Одни стояли за точную рифму, другие налегали на чувство. Знаток из возчиков стоял за дорогу:
— Ему про дорогу надо. Триста лет при воротах — у кого хочешь накипит.
— Про дорогу ему всякий возчик сложит. Ему про любовь надо, у него свадьба.
— У него не свадьба. У него служба.
— Принял! — передавали от головы в хвост. — Принял и начал сначала. Значит, обдумывает.
Помогали искренне. В том и была беда: предъявить этой очереди было нечего. Люди желали свадьбе строфы и несли рифмы, а дом Кер стоял поодаль — двое в тёмно-зелёном — и смотрел на народную помощь глазами людей, которым запрещено разгонять доброжелателей.
На приступке у ворот лежал пирожок — кто-то оставил стражу, «за старание».
А во главе очереди стояла Тай.
— Я быстро, — предупредила она вместо приветствия. — У меня рифма. Она про еду, но я её переделала. Теперь она про любовь и еду.
— У тебя сегодня годовое.
— Поэтому и быстро. Слушай… нет, тебе нельзя. Ты потом ему перескажешь, и выйдет, что подсказали двое, а честь одна.
Айра открыла рот. Закрыла. Отговаривать значило объяснять, объяснять значило рассказать, откуда взялся слух, — вслух, у ворот, при жестянке.
— Рифма хорошая, — сдалась она. — Побереги её для дела.
— Это и есть дело. Всё, моя очередь!
Тай шагнула к воротам, встала как на смотру, набрала воздуху и выдала — громко, с чувством, на всю очередь:
— Любовь — она как пирожок: пока горячий — ешь, дружок!
«Дружок» — это она камню. Кто-то в хвосте уронил бумажку. Про любовь и еду, как обещала. Поровну.
Камень выслушал. Помолчал — глубоко, по-каменному, так, что у всех в хвосте сделались одинаковые лица. Потом проскрипел что-то благодарное, короче обычного.
И завёл поиск заново.
— Во-от, — протянули в очереди с уважением. — С самого начала пошёл. Проняло.
Тай вернулась довольная, как после сытного обеда.
— Слышала? Меня он благодарил дольше всех.
— Короче всех.
— Значит, глубже.
Пирожка на приступке, когда они отходили, уже не было. Страж был каменный, есть ему было нечем. Чудо у ворот записали за ним. Айра записала за котом.
На обратном пути Тай потребовала завернуть к доске — «проверить одну вещь». Лист о годовом висел с утра, и читала его вся академия: годовое — это когда весь год учёбы спрашивают разом, в один день. Сдал — увидишь второй курс. Про тех, кто не сдал, здесь рассказывали шёпотом и после ужина.
Вещью, впрочем, была расстановка — мелкой строкой в самом низу.
Тай прочла её сверху донизу и просияла так, что рядом потеплело.
— Опять двоих поставили. — Она разгладила лист на доске, как гладят по голове. — Традиция. Про меня уже можно писать отдельный устав.
Пункт первый: Тай стоит двоих. Других пунктов пока не понадобилось.
К полудню плац обрёл вид, которого не знал с осени: зрители в три ряда по кромке, скамьи для гостей, стол под навесом — за ним Альена Кер с пером, папки по левую руку, люди дома за спиной. Камень уже отдавал первое тепло, пахло нагретой пылью. Испытания шли распоряжением Совета, приёмку вёл попечительский дом, а экзамен вёл Брек. Его стол стоял отдельно от навеса: некрашеный, пустой, с одной ведомостью, — и по этому столу было ясно, чей тут плац.
Младшие из зрителей дозубривали своё — шёпотом и поглядывая в небо. Вслух в академии этой весной не зубрил уже никто.
Айра встала в середине толпы, между своими, — оттуда одинаково далеко до любого начальства.
Годовое Клинка началось не с людей — с носильщиков.
Из-за оружейной, кряхтя и командуя друг другом, старшие выволокли на плац болвана: каменного, в полтора человеческих роста, с руками как коромысла и без единой мысли на том месте, где у людей лицо. Несли на горбу, вподхват, с остановками. Следом выволокли второго, такого же. Второго несли дольше и ругались тише — берегли дыхание.
— Болваны, — определили в толпе со знанием дела. — Учебные. Мы их в том году сами таскали.
Брек дождался, пока обоих поставят посреди плаца, обошёл, как принимают работу, и повернулся к гостевым скамьям.
— Мастер Эйн. Будьте любезны.
Лектор Эйн, как выяснилось, всё это время дремал на краю гостевой скамьи, в тени навеса, и до этой минуты его никто не замечал. Он открыл глаза, отозвался «а, да» и пошёл к болванам, на ходу засучивая рукава — по локоть, как засучивают перед стиркой.
А потом позвал.
Столько нитей разом на этом плацу не видел никто и никогда. Они пошли из-под его ладоней десятками — светлые, цвета старого золота, — и он их не тянул и не строил: он ими стелил, как стелют скатерть, небрежно и без единой складки. Плетение легло на обоих болванов светящейся сетью, помедлило — и ушло в камень, как вода в песок. Мгновение не происходило ничего.
Потом оба болвана вдохнули. Каменная грудь повернулась, как жёрнов, руки поднялись, нашли равновесие — и два истукана встали на плацу легко, как борцы на ярмарке.
Рты открылись по всему плацу — у зрителей, у сдающих, у людей дома. Перо за попечительским столом за весь показ не шевельнулось ни разу.
— Наш, — с тихим достоинством произнёс у кромки кто-то в сером.
Лектор Эйн опустил рукава.
— До вечера хватит, — мягко сообщил он Бреку, возвращаясь на скамью. — Если что — будите.
И задремал обратно.
Вот тебе и «про башню».
— Правила слушаем один раз.
Брек прошёл перед строем и носком сапога провёл по пыли черту — короткую, шага на три.
— Отсюда — туда. Своими ногами, за черту.
— А обойти? — спросили из строя с надеждой.
Брек, не оборачиваясь, повёл сапогом дальше — до стены оружейной. Вернулся тем же следом и довёл черту в другую сторону, до конюшенной стены. Плац оказался разрезан надвое, и обсуждать стало нечего.
— Обойти, — согласился он, — можно. Если сил хватит.
Он вернулся к середине.
— Болван будет вас бить. В полную силу, пока вы на этой стороне черты. Он камень: не устанет, не пожалеет, не передумает и жалеть себя вам не позволит. Бейте в ответ, валите, жгите, ныряйте под руки — как сумеете.
— А если он мне что-нибудь сломает? — деловито спросил парень из первого ряда.
— Срастётся. — Брек качнул головой в сторону кромки, где помощник лекаря уже прислонил к стене носилки. — Лекарская предупреждена. Койки держат.
— Сколько?
— Пять.
Строй пересчитал койки, потом себя — и остался пропорцией недоволен.
— Собьёт — вставай. Прижмёт — выкручивайся. — Брек выговорил это так же буднично, как говорят «поверни ключ». — Как проходить — ваше дело. Плетением, ногами, головой. Годится всё, чему вас учили в этом году. На то оно и годовое.
— А чему не учили? — подал голос кто-то из задних.