Тай издала звук. Не смех. Не смешок. Просто звук демонидки, которая отчаянно пытается выглядеть серьёзно в сложившихся обстоятельствах.
Под полотенцем уносили тефтель — это видела вся галерея. Закуска жила только в одной фразе, и фразу эту сказал ректор.
Айра не издала никакого, потому что стояла в двух шагах от бархатного шнура, за который завтра собиралась пройти сама, — а под сорочкой у неё грелась та самая кость с гербом Совета, из-за отсутствия которой человека только что унесли под полотенцем.
Она держала лицо. Лицо она держать умела.
— Пятнадцать лет, — повторила она. — И никто не починил?
— Чары работают безупречно, адептка. — Ректор наконец перевёл взгляд на неё. — В том-то и беда. Они делают ровно то, что им сказали делать, и делают это уже триста лет. Виноват не механизм, а тот, кто когда-то счёл формулировку удачной.
— А кто счёл?
— Не при мне. — Он подумал. — И, признаться, я не тороплюсь узнавать: пока я не знаю имени, я могу считать, что это был хотя бы неглупый человек, который просто позволил себе... лишнего.
Он ушёл в сторону лекарской.
А Ним появилась оттуда, откуда всегда появлялась, — сбоку и раньше, чем её ждали, — и в руках у неё была тонкая книжка в жёсткой обложке, из тех, что выдают дежурным по гостевому крылу.
— У него не было жетона.
— Мы заметили.
— Нет, ты не поняла. — Ним раскрыла книжку и повела пальцем по строкам, шевеля губами. — Жетонов выдано двадцать девять. Гостей двадцать девять, я пересчитывала вчера в трапезной, дважды, потому что двое ходят вместе и их легко смазать. Сегодня я обошла и посмотрела, у кого на шее.
Палец остановился.
— На шеях двадцать восемь.
— Может, кто снял.
— Может. — Ним закрыла книжку. — Но снявший обычно знает, что снял. А этот пошёл за шнур.
И ушла — досчитывать то, что не досчитала.
Айра стояла у стены.
Двадцать девять выдано. Двадцать восемь на шеях.
Двадцать девятый лежал у неё под сорочкой, во внутреннем кармане, где он лежал с позапрошлой ночи, — костяной, гладкий, холодный, положенный под её камень человеком, которого в этих стенах не помнит никто.
Спине сделалось скверно. Не страшно — именно скверно, как бывает, когда ты уже месяц ходишь мимо места, где под тобой пустота, и вдруг слышишь, как оно потрескивает.
Ним, солнце моё. Не считай так хорошо. Пожалуйста.
— Пойдём. Ты хотела посмотреть, как вешают гирлянды.
— Я уже посмотрела, как уносят огромный тефтель, — отозвалась Тай. — Знаешь, это, пожалуй, было интереснее.
К шнуру она вернулась днём, одна.
Галерея была пустая, если не считать двоих из уборки, домывавших пол там, где утром лежал гость. Пахло мокрой тряпкой и — слабо, на самом донышке — всё ещё луком.
Айра встала у стены, сложила руки и принялась работать.
Она делала это, как делала всегда, когда предстояло войти туда, куда её не звали и, честно говоря, не хотели видеть. Стойки медные, тяжёлые, приверчены к полу — не сдвинешь и не обойдёшь понизу, шнур натянут в четыре пальца над коленом. Слева ниша с подсвечником: если встать в неё, тебя не видно от лестницы, но видно сверху, с площадки. Значит, не туда. Справа поворот, за поворотом ещё пять ступеней и первая гостевая дверь. От шнура до поворота — семь шагов. Семь шагов, на которых ты уже за шнуром и ещё на виду.
Смотритель при шнуре стоит не весь день: тот, что был при выносе, ушёл вместе с носилками, а нынешний топчется у окна и смотрит во двор, потому что во дворе интереснее. Завтра тут будет не смотритель, а стража, и стоять она будет иначе.
Пол под ногами был обычный, каменный, и мерить его верёвкой никому бы в голову не пришло. Внизу, в нижней галерее, вчера ночью кто-то мерил — двое, с иллюзий, при погашенном свете. Посмотреть туда она сегодня так и не собралась, и это лежало в ней неудобным углом, как непроверенный замок.
А ещё по этой академии ночами ходит куратор Совета. Один. Везде. И вот с этим она пока не решила, что делать: бояться или брать в расчёт.
Хуже всего было то, что чары ей ничего не покажут. Ни узла, ни шва, ни нитки — она сколько угодно может смотреть на этот шнур своим особенным зрением и не увидит ничего, кроме шнура. Плетения академии для неё не светятся. Они старше её, сделаны не руками и лежат в стенах так глубоко, что дар только пожимает плечами.
Значит, вся её защита — костяшка с гербом под сорочкой. Вещь, которую она не крала. Вещь, которую ей положили под камень.
А если он ошибся? Если жетон именной, и чары читают не «гость», а «вот этот гость»?
Она стояла и честно додумывала до конца, потому что недодуманное — монета, которую тебе непременно предъявят в самый неудобный час.
Ответа не было. Утром человек шагнул за шнур без жетона и сделался тефтелем при полусотне свидетелей. А проверить, как оно работает с чужим жетоном, можно было одним-единственным способом.
— Барышня, — сказал смотритель от окна, не поворачиваясь. — Туда нельзя.
— Я и не иду.
— Все не идут, — согласился смотритель философски. — А потом полотенца ищи.
Айра отступила от шнура на положенные два шага и сделалась скучной — так скучно, как умела: спина расслаблена, взгляд по стене, руки без дела. Скучным верят. Скучных не запоминают.
Через шнур на неё смотрел Кот.
Он сидел по ту сторону, посреди запретной галереи, точно посередине между двумя медными стойками, и вылизывал заднюю лапу с обстоятельностью существа, которому спешить некуда и объясняться не перед кем.
Айра посмотрела на него. Кот посмотрел на неё — и вернулся к лапе.
Тебе, разумеется, можно.
Ему было можно. Его в списках не было вовсе — ни в ведомостях, ни в жетонах, ни в чьей-либо памяти, кроме её собственной. Чары его, надо полагать, не то что не останавливали — они искренне держали его за часть пола.
— Я завтра тоже пройду, — сообщила она ему тихо. — Только мне придётся сложнее.
Кот перестал вылизываться и посмотрел на неё долгим, нехорошим взглядом — тем самым, каким смотрят на человека, собравшегося сделать глупость и явно рассчитывающего, что его отговорят.
Отговаривать он не стал. Он вообще никогда не вмешивался — только приходил смотреть, чем кончится.
Если что, ты же меня не будешь есть? Не будешь ведь?
Кот не ответил. У него нашлось дело поинтереснее — лапа.
Лестница в западном крыле имела дурную привычку: одна ступень в ней считалась дважды.
Не то чтобы она была лишняя. Она была совершенно обыкновенная, вторая снизу, стёртая посередине, — но всякий, кто шёл по этой лестнице и считал шаги, на ней сбивался и приходил наверх с числом на единицу больше, чем спускался. Академия к этому привыкла. Ним эту лестницу ненавидела персонально и ходила в обход, через двор, даже в метель.
Айра поднималась по ней и считала нарочно, потому что это её слегка развлекало, — и на восьмой ступени столкнулась с Тевром.
Через локоть у него висел ворох чего-то белого, и нёс он его бережно, как чужое счастье.
— Воротнички, — объяснил он, не дожидаясь вопроса. — Двенадцать штук. К балу.
— Ты теперь ещё и воротничками торгуешь?
— Я не торгую, — возразил Тевр с достоинством. — У меня случайно оказалось несколько лишних. Вот и решил помочь тем, кому они нужны.
От вороха пахло крахмалом и мылом — чистым, парадным, ненастоящим запахом вещей, надеваемых раз в год.
Тевр двинулся дальше, но на третьей ступени притормозил и добавил, не оборачиваясь, другим голосом:
— Если что нужно к балу — скажи. У меня много вещей... случайно завалялось в последнее время.
И ушёл, пока она не успела ответить.
Айра посмотрела ему вслед, потом на ступеньку под ногой, потом снова вслед.
— Девять, — сообщила она ступеньке. — Я знаю, что восемь. Но пусть будет по-твоему.
После ужина она свернула не к лестнице, а к кладовой.
Уговор был позавчерашний: один танец на балу. Ним изложила его спокойно, как устройство замка, — её не пригласит никто, Айру тем более, а наука зря пропадает, — и на честное «я не умею» ответила: «Я умею за двоих». Про то, что вторую из двоих сначала придётся выучить — после ужина, каждый вечер, сколько их оставалось до бала, — в уговоре не было ни слова.