Поэтому я выбрала момент, когда вся семья была в сборе. Достала из сумки плотный конверт. В нём лежала пачка – сто тысячных купюр, перетянутых банковской лентой. До введения в обращение купюр номиналом пять тысяч ещё примерно полгода, поэтому – да, тысячные. Сто тысяч. Огромные деньги даже для городских – можно жить безбедно несколько месяцев. А по меркам посёлка две тысячи пятого года – целое состояние. Ну то есть… уже две тысячи шестого. Всё еще живу в прошлом году, ага.
На такие деньги тут можно перекрыть крышу, поставить новый забор, купить технику, и ещё останется.
Я положила конверт на стол перед отцом.
– Это вам. На дом, на хозяйство. И бабушке на ремонт. Сашке компьютер хороший. Тут на всё, что нужно хватит.
В кухне стало тихо. Мама охнула, прижала ладонь ко рту. Бабушка вытянула шею, разглядывая пачку с откровенным любопытством. Отец не пошевелился. Посмотрел на конверт, потом на меня.
– Убери, – сказал он спокойно. – Не возьму.
– Пап.
– Дочь. – Он положил тяжёлую ладонь на стол рядом с конвертом, не касаясь его. – Я тебя растил не для того, чтобы с тебя деньги тянуть. У меня руки есть, хозяйство есть. Сами справимся. А ты заработала – себе оставь. Тебе в городе нужнее.
Я знала, что он так скажет. Я к этому готовилась. И я включила то, что включала на переговорах с людьми посерьёзнее простого деревенского мужика – хотя серьёзнее его, если честно, я давно никого не встречала.
– Пап, послушай меня. – Я говорила ровно, глядя ему в глаза, без давления в голосе, но с той внутренней твёрдостью, которую он, я видела, считывал. – Ты меня растил. Кормил, одевал, в люди вывел. Все эти долгие годы. Себя не щадя. И теперь у меня есть возможность отдать. Немного. И если ты не возьмёшь – ты лишишь меня этой возможности. Понимаешь? Это не подачка. Это благодарность. Я не обеднею, у меня дело идёт хорошо. А вам это пригодится. На дом вам и бабушке. Сашке учиться надо на нормальной технике. Это вложение, а не милостыня.
Отец молчал. Долго., Смотрел на меня, и я видела, как в нём борются две вещи – мужская гордость и здравый смысл. Мама смотрела на отца. Не на деньги – на него. Ждала его решения, и в этом ожидании не было ни тени попытки повлиять. Так в этой семье и было устроено: последнее слово за ним, и все это принимали без вопросов.
– Хозяйственная ты стала, – сказал он наконец, и в уголках глаз у него собрались морщинки. – В деда пошла. Тот тоже всё умел повернуть, как ему надо.
– Бери.
Он помолчал ещё секунду. Потом накрыл конверт ладонью и придвинул к себе.
– Возьму. Но не думай, что мы тут голытьба в нищете. Нам хорошо. Ты ж сама в этом всё выросла – знаешь. Милостыни нам, как ты правильно заметила, не нужны. Поняла?
– Да. Поняла, пап.
Мама заплакала. Бабушка крякнула и сказала «ну, наконец‑то, а то крыльцо и правда того, прогнило, да и баньку бы надо отремонтировать». Сашка таращился на конверт так, будто там лежал не абстрактный бумажный прямоугольник, а целая новая жизнь.
А я сидела и чувствовала странное. Я в прошлой жизни имела дело с гораздо большими суммами в руках и технически и по соотношению к покупательской способности… И ни разу – ни единого раза – не чувствовала того, что почувствовала сейчас, отдав сто тысяч простому деревенскому мужику, для которого ценность моего поступка была гораздо выше ценности денег, которые он забрал.
* * *
С отцом мы поговорили вечером, в гараже.
Он чинил что‑то – копался в моторе старой «Нивы», которая, по‑моему, не ездила уже пару лет, но отец её упрямо холил. Вот, и деньги мои совсем кстати, чтобы привести в порядок его колымагу. Я зашла, села на старую табуретку, смотрела, как он работает. Руки у него были большие, спокойные. Он не суетился. Каждое движение знало своё место.
– Сложно тебе там, в центре? – спросил он, не отрываясь от мотора.
– Сложно. Конкуренция. Все хотят быть первыми. Приходится драться.
– А ты дерись, – сказал он просто. – Только с умом. Не на горячую голову. Горячий мужик – мёртвый мужик, мне отец говорил. И дочке моей это тоже подходит.
– Да, папа, все как ты учил – «Победители сосредоточены на победе. Неудачники сосредоточены на победителях». Этим я и руководствуюсь в своей жизни, – сказала я и подумала, что не особо получается у меня это в чистом виде… прежде всего, из‑за убитой с детства менталки, где ты – априори хуже, чем «дочь маминой подруги», где ты – недостаточно самостоятельная, чтобы нести ответственность за себя и свои поступки, а, значит, к тебе должно применяться больше контроля. Но… я старалась. Старалась всегда фокусироваться на победе, не центрируясь по возможности на всяких Дороховых.
Хм, забавно, что у таких мамаш, как была у меня, и тётушек в окружении таких матерей есть наставления «непутёвым» дочерям, мол, «Вырастешь – поймешь! И ещё спасибо маме скажешь!»
Мне, моему сознанию, личности, было уже за сорок. То есть, можно сказать – выросла.
Только вот…
Не поняла.
Спасибо не скажу.
Мои непродолжительные размышления прервал батяня тем, что хмыкнул.
– Марин, ты вон вся в делах. А внутри‑то спокойно?
Я задумалась. Он зрил в корень. Честный был вопрос, неудобный.
– Не всегда, пап. Говоря по совести, иногда несёт. Бываю резкой с людьми. С теми, кто, возможно, этого не заслужил.
Он повернулся ко мне, вытер руки тряпицей, прислонился к капоту.
– Это плохо, – сказал он без осуждения, спокойно, как говорят про погоду. – На слабых злость срывать – дело последнее. Кто сильный – тот сдержанный. Сила в том, чтобы себя в руках держать, а не в том, чтобы орать громче всех. Запомни. Ты вон большая стала, начальница. А начальник, который орёт, – это не начальник. Это баба базарная. Уж извини за грубость.
Я засмеялась. А внутри кольнуло – Олеся, её испуганные глаза, мой сорванный голос в кабинете. Дядька из Зажопинска, который в жизни не читал ни одной книжки по менеджменту, только что объяснил мне про управление людьми лучше, чем половина бизнес‑тренеров из моего будущего.
– Не за что извиняться, пап. Ты прав.
– А по личному как? – Он прищурился. – Есть кто?
– Да так… – Я пожала плечами. – Ничего серьёзного. Встречаюсь иногда с одним умным, интеллигентным. Но это несерьёзно. Если ты про того самого, что привести в семью, познакомить – нет, такого пока нет.
Отец покивал, не настаивая. Не стал лезть с расспросами, не стал советовать «остепениться» – что в устах матери Вероники прозвучало бы как приговор.
– Ну, твоё дело, – сказал он. – Ты взрослая, самостоятельная, самодостаточная. Если это несерьёзно, значит, тебе так лучше. Главное, чтоб человек хороший был. И чтоб тебя ценил, а не ты под него гнулась. Ты дочка моя, под кого попало гнуться не должна.
И снова это попадание в десятку. Я смотрела на отца – простого мужика в промасленной куртке, чинящего неживую ' Ниву' в холодном гараже, – и думала, что Вероника всю жизнь искала своего отца. Не нашла. А Марине достался вот такой. И, может, это и есть тот самый – нет, не «тот самый», хватит. Просто хороший. Настоящий.
* * *
На третий день тюленьего времяпровождения я пошла прогуляться. Мне нужен был воздух, нужно было размять ноги, нужно было побыть одной без бабушкиного бодрого командования и маминых пирогов, которыми меня закармливали с настойчивостью человека, спасающего голодающего.
Посёлок зимой был красивый. Снег, дым из труб, скрип под валенками – да‑да, мне выдали тёмно‑серые валенки, и я в них чувствовала себя нелепо и уютно одновременно. Миллионерша в валенках.
Снег был намного белее, чем в городе и слой толще. Я дошла до магазина, до колонки, до старой школы. Память Марины узнавала всё.
И, конечно, я нарвалась.
Блин.
– Маринка? Вершинина? Ты, что ли⁈