Слово «арбитраж » он тоже, кажется, произнёс. Не потому, что собирался немедленно тащить туда Ивановых, а потому, что любому юристу положено напомнить, что за публичными заявлениями иногда следуют вполне материальные последствия.
Версию про неисправность семья Ивановых после этого больше не произносила. Нигде и никогда. Вообще.
* * *
Версия номер два появилась ещё через неделю.
Парню стало плохо за рулём.
Внезапное ухудшение состояния, потеря контроля над транспортным средством, кратковременное нарушение сознания. Справка прилагается. Справка из хорошего учреждения, с печатью, с датой обращения – вот именно, с датой обращения, ага, ёпта. И с диагнозом, который я даже выговорить с первого раза не смог.
Аркадий положил передо мной копию на приборную панель в его авто, где мы спонтанно встретились. Я взял лист, пробежал глазами сверху вниз, потом вернулся к середине и прочитал ещё раз. На бумаге всё выглядело солидно. Название учреждения, реквизиты, печать, подписи. Даже диагноз выглядел убедительно – длинный, медицинский, такой, который сам по себе должен вызывать уважение и желание не задавать лишних вопросов.
Я прочитал и минуты полторы молчал.
– Отец – глава департамента здравоохранения области, – сказал я наконец.
– В том и суть.
– То есть человек, у которого в подчинении все медучреждения, выдающие справки в этой области.
– Да, Артём, – Аркадий забрал бумагу, – держат людей за тупое быдло. Увы, от этого никуда не деться.
Что интересно, с одной стороны придраться было не к чему. Иванову‑младшему могло стать плохо. Люди теряют сознание за рулём, это медицинский факт, и от этого бывают страшные аварии. Судя по одной только бумаге, вполне можно было построить правдоподобную картину: молодому человеку внезапно стало плохо, он потерял контроль, машина ушла с дороги, а дальше всё произошло за несколько секунд.
Вот только бумага появилась через неделю после предыдущей версии. И в ней почему‑то очень аккуратно присутствовала именно та часть истории, которой до этого не было вообще.
Только человек, которому стало плохо и который отключился, не выкручивает потом руль обратно на дорогу, не уезжает с места на ходу и не жонглирует хитрожопо с разными версиями с поддержкой элитного адвоката в надежде, что какая‑нибудь да сработает. Он либо остаётся лежать в машине, либо приходит в себя и вызывает скорую самому себе.
Если бы парню действительно стало плохо, он сказал бы об этом сразу. Это первое, что говорит человек: «Мне стало плохо».
Он сказал это лишь после дождичка в четверг.
Или в «четверьг», как говорила моя учительница химии в школе.
* * *
А Зыков тем временем работал.
Он именно что «работал», и в этом было самое поганое. Придраться формально было почти не к чему, каждое отдельное действие выглядело нормально и объяснимо.
Но со стороны, если присмотреться, это было похоже на тягомотину, затягивание дела. Перекладывание из пустого в порожнее. Дополнительные экспертизы, проверки, опросы, допросы. Потом дождались ответа. Потом решили проверить ещё одну версию. Бумаги двигались, люди что‑то делали, сроки шли, а дело при этом словно стояло на месте.
Аркадия держали в курсе дела косвенно, насколько это было возможно, а он – меня. Пару раз я и сам наведался к Зыкову, где он традиционно пил свой кофе с коньяком. Всё тот же стол. Те же аккуратно разложенные бумаги. Та же вежливость человека, которому совершенно некуда спешить.
Не знаю, то ли они реально так всегда работали. То ли…
И сверху всё это накрылось прекрасным. Зыков ушёл на больничный. На две недели. Материал в это время никому не передавали, оставили «до выхода основного сотрудника, у остальных и так своей работы хватает».
Формально тоже всё выглядело нормально. Человек заболел. Бывает. Следователь один, нагрузка большая, коллеги заняты своими делами.
Только у меня уже накопилась привычка смотреть не на отдельные обстоятельства, а на их последовательность.
Я сидел в машине у больницы, смотрел в свой ежедневник, где всё это было расписано по датам, и некоторые пометки были подчёркнуты по два раза, и понимал, что вижу знакомую конструкцию. Меня самого этим летом ровно так же ели. Не одним ударом, а множеством формально безупречных мелочей, каждая из которых по отдельности объясняется.
Тогда меня давили через инспекции и администрацию.
А теперь то же самое делали с делом, где у моей девушки в бедре стоит спица.
Странно всё это было. И вызывало вопросы.
Наталье Борисовне я позвонил в тот же вечер, из машины. Она выслушала и сказала, что уголовное дело – не её профиль, но пару вещей она мне скажет бесплатно.
– Первое. Собирайте копии всего. Каждое постановление, каждый ответ, каждую дату, каждое процессуальное решение. Потом это ляжет в жалобу.
Я уже представлял себе эту папку. Не ту, которую можно положить в стол и забыть, а такую, где каждая дата должна была иметь своё место.
– Понял. Второе?
Она немного помолчала.
– Артём, вы должны знать заранее, чтобы потом не было сюрприза. Просто на всякий случай. За оставление места происшествия у нас с две тысячи третьего года нет уголовной статьи. Её исключили из кодекса.
– Хмм…
– Да. Раньше была двести шестьдесят пятая, теперь её нет. Само по себе оставление места ДТП – административное нарушение. Лишение прав либо административный арест. Но только если в действиях водителя нет признаков уголовного преступления.
Я помолчал.
– А здесь у нас?
– А здесь есть сама двести шестьдесят четвёртая. Если доказано, что именно нарушение правил привело к тяжкому вреду, это уже уголовное дело. И оставление места происшествия само по себе его не отменяет.
Я держал трубку и смотрел на случайное окно со включенным светом.
Человек сбивает двадцатилетнюю девушку и уезжает. Она сутками лежит на аппарате. И вот именно за то, что он уехал и не остановился, отдельно от уголовного дела ему действительно может светить лишение прав.
А вот за сам тяжкий вред уже начинается совсем другая история. История, которую подозрительно затягивал подполковник Зыков.
– Спасибо, – сказал я. – Хорошо, что предупредили.
– Так что остаётся сама двести шестьдесят четвёртая, причинение тяжкого вреда. Она есть и она работает. Вот за неё и держитесь.
* * *
Лене я рассказывал по частям.
Не потому что решил её беречь как фарфоровую. Она сама после перевода в палату сказала мне очень чётко, глядя в глаза, что если я начну её оберегать и кормить сказками, она узнает всё от родителей, а на меня обидится.
Я её знал достаточно хорошо, чтобы не сомневаться. Это было сказано не для красного словца. Если бы я действительно начал скрывать от неё происходящее, она бы просто перестала мне доверять. А доверие сейчас было едва ли не важнее любой осторожно подобранной формулировки.
Поэтому я рассказывал. Мягко, деликатно, дозированно, чтобы поменьше переживала. Но рассказывал. Без подробностей, которые ничего не меняли, и без тех вещей, которые пока нельзя было подтвердить.
Что установлен человек за рулём. Что ему девятнадцать. Что он учится в медакадемии и что его семья, где отец высокопоставленный региональный чиновник, наняла адвоката.
Я следил за её лицом, пока говорил. Она слушала молча, иногда чуть хмурилась, но вопросов не задавала.
– Он сам пришёл в самый первый раз? – спросила она.
– Пришёл спустя недели после ДТП. С крутым адвокатом.
Лена лежала и смотрела в потолок. Тополя за окном к концу ноября облетели полностью, и в палате стало заметно светлее. Раньше густая листва почти закрывала окно, теперь между голыми ветками было видно серое небо.