На первом листе, поверх граф, стояло казённым почерком: «Журнал дисциплинарного резерва». Ниже шли графы: явка, убытие, подпись. Первая строка была уже надписана: «Сол Ренн, адептка, первый курс, Тень».
Человек в нарукавниках поднял глаза на часы над конторкой — медные, с маятником, идущие с какой-то мстительной точностью — и вписал в графу «явка»: «7:06».
Шесть минут. Ей вписали шесть минут — чернилами, в книгу, навсегда. Айра смотрела, как сохнут цифры. Будто ей при всех записали в бумаги кривой нос.
— Распишитесь.
Перо у него было тяжёлое, чужое, писало жирно. Роспись «Сол» Айра выдумала вчера, на ходу, под ведомость куратора, — и теперь пришлось вспоминать собственную выдумку, изгиб за изгибом. Смешное дело: врать она умела с разбегу, а вот повторять своё враньё по памяти — это уже работа. Роспись вышла похожая. Во всяком случае, насколько Айра сама помнила (а она не помнила). Она отдала перо и позволила себе выдохнуть — внутри, где не видно.
— Что мне делать?
— Состоять.
— Где?
— Здесь. — Человек кивнул на табурет у стены, гладкий, отполированный до блеска чужими бедами. — До восьми.
— В чём состоять-то?
— В распоряжении.
И он вернулся к своим бумагам, ясно давая понять, что разговор окончен, не начавшись.
Айра села. Табурет был твёрдый, стена холодная, а на конторке, рядом с чернильницей, стояли песочные часы — толстенькие, на полчаса. Канцелярист перевернул их, не отрываясь от письма, и песок пошёл.
Так начался самый длинный час её жизни.
Ничего не происходило. Совсем ничего, никак, нигде. Канцелярист писал — перо шло со скрипом, мерно, страница за страницей. Айра сначала сидела скучно, как полагается. Потом сосчитала полки. Потом тома на средней — сорок один. Потом прикинула его выработку: строк тридцать в четверть часа, почерк чистый, без единой помарки.
Хороший почерк. На подделку такого у меня ушла бы неделя. Недели, к слову, теперь есть. Спасибо заботливому начальству.
Одно происшествие за весь час всё же случилось. Из служебной дверцы, никого не таясь, вышел нтар — деловитым шагом младшего писаря, у которого поручений больше, чем утра, — прошёл вдоль конторки, взял с края палочку сургуча и направился обратно.
— Одну, — произнёс канцелярист, не поднимая головы и не переставая писать.
Нтар, уже прихвативший вторую, положил её на место. И удалился с достоинством служащего, получившего законное довольствие.
Айра проводила его глазами до самой дверцы. Канцелярист писал. Песок сыпался. Спрашивать она ничего не стала: во-первых, не у кого, во-вторых — а что тут спросишь. Сургуч выдают по одному. Порядок.
Где-то на середине песка до неё дошло, в чём состоит наказание.
Ни работы. Ни розог. Ни нотаций. Сиди на табурете и состои. Час — с семи до восьми. Она погоняла эти цифры в голове туда-сюда, и они каждый раз складывались в одно и то же: с семи до восьми в этой академии кормят завтраком.
Он её не отчислил и не запер. Он отобрал у неё завтрак — вежливо, по пункту устава, с росписью в журнале.
Понятно, почему тебя никто не видел злым, господин ректор. Тебе незачем.
Есть хотелось уже всерьёз, с холодком под ложечкой. Айра выпрямила спину и стала думать о другом — этому улица тоже учит: о еде думают за столом, остальное время думают о деле.
Дело сидело напротив и скрипело пером.
Она ещё раз, теперь уже с толком, оглядела полки. Тома стояли семьями: «Прошения», год такой-то, — десятка полтора корешков, тёртых, захватанных. «Ведомости» — целая стена. «Входящие». У каждой книги были братья, полка и место. Её журнал, необмятый, чистый, канцелярист держал в ящике, отдельно ото всех. Сирота, а не журнал.
Выходило одно из двух. Либо дисциплинарного резерва тут не случалось так давно, что старые журналы успели списать и забыть. Либо его не случалось никогда, и книгу завели вчера — под неё, по мерке, как шьют мешок под покойника.
Оба варианта ей не нравились. Второй — как-то особенно.
Песок иссяк. Канцелярист, не глядя, пустил его по новой — такое за годы службы въедается в руку. Айра проводила песок глазами.
Колокол наверху ударил восемь. Канцелярист, не поднимая головы, развернул журнал к ней и подвинул перо:
— Убытие.
Она расписалась — уже увереннее, роспись запоминалась.
— Явка к семи, — сказал он в бумаги. — Ежедневно.
— Я запомнила.
— Все так говорят.
Айра открыла рот — спросить, кто это «все», если журнал у него новёхонький, только из ящика, — и закрыла обратно. Вопросы тут, как известно, запрещены. Да и человек с таким почерком просто так ничего не говорит.
В столовой ещё стоял гул, но уже на излёте, расходящийся: миски составляли в стопки, скамьи пустели, у раздачи никто не толкался. Айра взяла миску и заглянула в котёл.
В котле было дно. Чистое, гладкое, добросовестно выскобленное дно — на него любовались все опоздавшие этой академии за последние триста лет.
Полка, где вчера горой лежал хлеб, была пуста. «К концу разбирают. Я проверила. Дважды» — Тай не соврала ни в одной букве. Наука подтверждалась, наука работала. Есть от этого хотелось только сильнее.
— Ты! — рявкнули сзади так, что качнулись миски. — Ты не пришла!
Тай сидела за столом Тени, среди аккуратно составленных пустых мисок — двух, если быть точной, — и смотрела на Айру со смесью облегчения и обвинения.
— Я заняла тебе место. Вот тут. Я его держала. Восемнадцать минут держала, у меня чуть локоть не отсох. Потом я поняла, что ты не придёшь, и съела твою овсянку. Чтобы место не пропадало совсем уж зря.
— Логично, — оценила Айра.
— Я знала, что ты поймёшь! — просияла Тай и тут же посерьёзнела. — Где ты была? Только не ври. Ты бледная и злая, а завтрак тут не пропускают живые люди.
— В резерве.
— Где?
— Дисциплинарный резерв. Пункт сорок третий.
Тай молчала целых три секунды. Айра успела оценить: это, надо полагать, был её личный рекорд.
— Не знаю такого, — выговорила Тай наконец. С трудом выговорила, как признаются в долгах.
— Чего не знаешь?
— Такого слова. А я тут уже всё знаю, между прочим. Два дня собирала: где плац, где кухня, кто с кем, из-за чего дерутся вторые курсы и почему нельзя трогать белые деревья. Резерва — нет. Нигде. Ни у кого. — Она сощурилась, вертикальные зрачки сузились в две чёрточки. — Ты уверена, что он существует?
— Я расписалась. Дважды.
— Значит, существует, — с уважением признала Тай: против бумаги не попрёшь. Она побарабанила пальцами по столу — под ногтями на миг мелькнула оранжевая искорка — и Айра увидела, как в ней разгорается охотничий азарт. — Я узнаю. К ужину буду знать всё... нет. К обеду.
— Есть хлеб, — сказали сбоку.
Тевр стоял у стола со своей сумкой через плечо и разворачивал чистую тряпицу. В тряпице лежал ломоть — серый, утренний, честно взятый в свой час, когда хлеб на полке ещё водился.
Айра посмотрела на ломоть. Ломоть был прекрасен. Именно поэтому она сразу насторожилась.
— Почём?
— Да ни почём. — Тевр подвинул тряпицу ближе. — Бери. У меня лишний.
Лишнего хлеба не бывает. Бывает хлеб, за который потом попросят вдвое, — это Айра знала твёрже многого, чему её пытались научить. Кто даёт даром, тот либо чего-то хочет, либо чего-то ещё не сказал. А то и просто дурак. Но дураки до её угла с хлебом обыкновенно не добредали.
— В долг, стало быть. — Брать она не спешила. — Так и говори: в долг. Сколько потом вернуть?
Тевр глянул на неё с лёгким недоумением — как глядят на человека, который в подарке ищет ценник.
— Ничего не вернуть. Просто хлеб.
— Просто так хлеб не дают.
— Ну не знаю, — подумав, ответил он. — Я вот даю.
Крыть было нечем, а хлеб остывал. Айра взяла. Быстро, пока предлагают. Ломоть лёг на ладонь тёплый, пахнущий утренней печью, — радоваться бы, а радости не было. Было неловко, как в пальто с чужого плеча.
— Буду должна, — уточнила она. Для порядка. Чтоб хоть у неё в голове всё сошлось по-честному.