Кареты шли долго, и за ними, мимо ниши, шли серые по двое, как приходили, и лорды в шубах шли пешком, потому что кареты встали, а мороз ждать не любит, хоть ты лорд, хоть кто. Айра стояла у своей створки и смотрела на сапоги. Сапоги были столичные, тонкие, из такой кожи, что её на рынке продают только дуракам и лордам, и лорды переступали в них по чёрному камню, поджимая ноги, будто по горячей плите.
Один остался.
Кучер в карете во льду. Когда лагерь снялся, он слез с подножки, посмотрел на ворота, на своих, которые входили, на старшего, который входил последним, и спросил вдогонку, не громко:
— А мне?
— Тебе велено стоять, — сказал старший через плечо и вошёл.
Кучер сел обратно на подножку. Он сидел один на всей дороге, в карете, вмёрзшей по ободья, и глядел на свои колёса. Вот он, Совет, подумала Айра со створки. Стоит, как велено, а все ушли. Лагеря больше не было. Был один человек в карете, а вокруг снег, семь прогоревших костров и поленница.
Поленница осталась стоять, где стояла. В рост человека, полено к полену, ровнее любого забора.
Стой, где стоишь. Сейчас за тобой придут.
Дрова внесли сразу за каретами. Первыми, как сказала Кер, не вышло: первыми пошли кареты, потому что кареты ждать не умеют, а поленница умеет.
Серые носили сами: двое, которые все эти недели кололи Совету дрова у крайнего шатра, шли первыми, с охапками, и охапки у них были правильные, большие, потому что кололи они сами и знали, сколько берёт рука. За ними пошли остальные, и через ворота, мимо ниши, где камень стоял с закрытыми глазами, потянулась цепочка серых плащей с дровами. Каждый на входе косился на нишу, и никому оттуда не читали, и они привыкали к этому на глазах: третий уже не косился, а пятый, кажется, обиделся, что ему не почитали. Камень не открывал глаз ни на выход, ни на вход. Всю зиму без его строки отсюда не выходил никто, Айра проверяла на себе. Сегодня выходили и входили все, по десять раз с охапкой, и никому ничего.
Никандр у колоды опустил колун второй раз за утро. Он глядел, как мимо его кривой поленницы люди Совета несут дрова Совета, и лицо у него было такое, будто сон сбывается, только не с той стороны. Потом взял полено и ударил, и половины легли на ряд. Защитник на суде, а колет дрова: в этом дворе у всякого было по две должности, и вторая всегда выходила про дрова.
Ивар стоял у поленницы. Своей, той, что по колено. Он стоял, где стоял всю зиму, без плаща, с руками за спиной. Первые двое донесли охапки и остановились, не зная, куда класть: на чужом дворе этого никто не знает. Ивар сказал им:
— Сюда. В два ряда. Корой наружу.
И они положили в два ряда, корой наружу. Он оглядел ряд, поправил одно полено, которое легло криво, и кивнул следующим. Следующие положили так же. Он стоял и принимал дрова Совета, как принимал с озера и с саней: молча, по одному ряду, и ряд поднимался. Он при дровах, он это говорил, и это, оказывается, была чистая правда. Совет входит, суд назначен, стража у ворот, а он стоит и смотрит, чтобы корой наружу. И правильно делает. Кто-то же должен.
Скарб вышел из кладовых, когда донесли половину. Постоял, ничего не спросил и пошёл вдоль ряда, трогая поленья, каждое, будто они могли оказаться не дровами.
— Сухие, — сказал он в конце.
— Сухие, — согласился Ивар.
Скарб поднял на него глаза, а потом кивнул, коротко, и ушёл к кладовым: дрова были приняты, а стоять и смотреть Скарб не любил.
Стена росла у всех на глазах. К тому времени, как серые донесли последние охапки, она стояла Ивару по плечо. Айра посмотрела на неё снизу вверх, как вчера. Вчера она смотрела так, потому что стена была низкая, а она стояла и не понимала, куда всё делось. Сегодня она смотрела так, потому что стена была высокая. Разница вроде бы небольшая, а если подумать, то в ней и всё дело.
За воротами, у пустого места, где лежала поленница, остался кучер. Он сидел на подножке и глядел на это место так же, как раньше на колёса. Айра вышла к нему через ворота, просто вышла, и дорога под ногой не дрогнула: она успела отвыкнуть, что отсюда можно просто выйти.
— Тебе что велено?
— Стоять. — Он не встал: стоять он, видно, умел и сидя. — При карете.
— При карете. Не во льду. — Она показала ему на ворота, на двор за ними, на поварню с дымом. — Карета до весны никуда не денется, ей госпожа Кер слово дала. Стоять при ней можно и оттуда: из окна поварни её видно, я проверяла. А у окна поварни, к слову, кормят.
Кучер посмотрел на карету. Потом на ворота. Потом на дым. Велено ему было стоять, а где, не велено, и он это, кажется, только сейчас разобрал.
— А если спросят?
— Скажешь: стою при карете. Врать не придётся.
Он слез с подножки, оглянулся на карету, будто она могла уехать без него, и пошёл к воротам. Карета осталась во льду одна, и ей, в отличие от кучера, было всё равно.
Айра вернулась следом. Во дворе Сарн как раз подошёл к новому ряду, взял охапку, самую верхнюю, с чужих дров, и понёс. Не в Корпус, в поварню.
Дым над поварней шёл всё утро густой, потому что Шайза не спала. Айра посмотрела на него, когда Сарн вошёл в дверь поварни, и посмотрела ещё раз, когда он вышел. И ещё раз, позже, когда в ту же дверь вошёл кучер и его не выгнали.
Дым стал тоньше.
Не пропал: над поварней всегда шёл дым. Он стал тоньше и ровнее, такой, какой идёт, когда печь загружена на ночь и прикрыта, а хозяйка от неё отошла. Шайза Руввен легла спать. Днём, при Совете во дворе, при стражах у ворот, при дровах, которые носили чужие люди. Айра стояла у крыльца и смотрела на тонкий дым, и ей было тепло, и ничего смешного она про это не думала. Даже не пыталась.
Потом пошла к Тай.
В казармах Клинка было холодно, как вчера, а в комнате Тай нет: печь Айра затопила вечером сама, и печь ей это запомнила. Тай лежала, как лежала, лицом к потолку, половник стоял у койки, и второй половник рядом, и на Айру она посмотрела, не повернув головы.
— Открыли?
— Открыли.
— Он?
— Мы.
Тай помолчала: она думала теперь медленно, и Айра ждала, пока додумает. Спешить сегодня было некуда: всё, что должно было войти, вошло.
— Ты сказала «мы».
— Сказала.
— Про ворота ты всегда говорила «он». Он откроет, он не откроет.
— Он и открывал. Правую. Она тяжелее.
— А ты?
— Левую.
— Ты его заставила?
— Кого?
— Ворота. — Тай подумала. — Нет. Его. Он же не хотел.
— Он хотел.
— Тогда тебя заставили.
— Никто никого не заставлял.
— Скучно, — сказала Тай потолку. Без обиды: просто отметила, чего не додали.
Айра на это ничего не ответила, и правильно: Тай лежала и строила версию, а кто строит версию, тот жить собирается. Тай повернула голову, медленно, как всё теперь, и поглядела на неё, и медь на её лице была серая, а глаза с вертикальными зрачками те же.
— У тебя лицо.
— Какое?
— Такое. — Она подумала, с чем сравнить, и нашла. — Как у меня, когда каша с маслом.
Ответ у Айры пришёл, и неплохой, и она его придержала: сегодня можно было и не отвечать. Она села на край койки, где сидела ночью, и сказала другое:
— Их поленницу внесли. Всю. Полторы наших.
— Всю?
— Всю.
— Я хотела половину. — Тай закрыла глаза. — Я думала, ночью схожу и половину перетаскаю. Как тогда.
— Ты лежала. Пришлось брать всю поленницу.
— Всю, — повторила Тай. И, не открывая глаз, с большим удовлетворением: — Это, между прочим, я придумала. Ещё тогда, у прутьев. Ты вспомнишь.
— Вспомню.
Она посидела ещё. Потом встала, потому что во дворе был Совет, а её место при Совете было во дворе, и у двери Тай сказала ей в спину:
— Мама спит?
— Спит.
— Тогда ладно.
Совет размещался, и Отт стоял на крыльце с листом. К нему шли лорды по одному, как ходили когда-то к писарю у арки, и Отт спрашивал у каждого одно и то же. Каждый отвечал по-своему, и ни один ответ Отту не годился.