Осталось выяснить, почему это не работает на одной-единственной особе из списка.
Подмастерье собрался быстрее: куртка, картуз, шаг от плеча — не от бедра, — руки в карманы. Руки были главное. Её руки, оставшись без дела, немедленно находили себе занятие: поправить, тронуть, проверить. А у парней руки живут в карманах и довольны.
Парнем оказалось идти легче всего. Парня никто не вёл под локоть, парню не держали дверь, парень был пустым местом мужского рода. Она уже почти поверила в себя — и тут навстречу, с пустой тачкой, попалась Тай.
— Штаны тебе идут, — уронила Тай, не поднимая головы, и прогремела дальше.
Эту Айра решила не считать. Эта играла не по правилам.
У конюшни её окликнули.
— Малый! — Конюх, тот самый, что давеча берёг старушку от настила, махнул рукой. — Чего слоняешься? Подсоби.
И Айра подсобила. Выбора у подмастерья не было: подмастерья для того и созданы, чтобы им находилось дело. Она катала тачку с навозом от конюшни до кучи и обратно, четыре ходки. На второй ходке заметила за собой, что работает добросовестно, в полную спину: халтурящий парень приметнее работящего. Пот был настоящий. Навоз — тем более. Конюх одобрительно кивал.
Первый честный заработок за день — и тот в чужой шкуре. Расскажи она такое Виерне — та, чего доброго, поставила бы зачёт — за навоз.
На четвёртой ходке она попалась.
Не конюху — себе. Ворот куртки съехал, и рука вынырнула из кармана сама: двумя пальцами к горлу, поправить. Жест лёг раньше мысли — как ложился, наверное, с самого лета. Маленький, аккуратный, женский жест человека при должности. Конюх ничего не заметил: конюхи не читают воротники. Но она-то заметила. Она ловила этот жест второй раз за день. У старухи он тоже был — там она успела перехватить руку на полпути.
Смотрительница сидела не в платке и не в юбке. Смотрительница сидела в руках.
Тачку она докатила, картуз сняла за конюшней — резко, зло. И парень снялся чисто, как старуха: весь, до последней мелочи. Провожая его, она произвела короткий смотр: два провала, одна тачка, ноль снятых смотрительниц. Утешало одно: провалы были разные. Старуху съело тело, парня — руки. Наросшее сидело слоями, как краска на старой двери: каждый хозяин красил поверх, и под верхним слоем ещё три. Снимать его тоже предстояло слоями.
Оставался третий слой, верхний. Его она отложила до предвечернего часа: благородные гостьи по утрам не разгуливают. Благородные гостьи являются к тому времени, когда в доме есть на что посмотреть и кому показать.
Барышню она собирала дольше всех — и не из тряпок.
Тряпок как раз было всего ничего: плащ с осанкой, перчатки, лента в косу, переложенную по-другому. Всё остальное полагалось собрать из воздуха, и вот тут наука упёрлась в стену. Вес — на пятки: спешат пусть должники. Это она умела — сдавала уже, на высшую отметку. Подбородок — вверх на ноготь, не выше. Умела. Взгляд — поверх голов.
Вот со взглядом и не пошло.
Взгляд слушался до первого предмета. Дальше он делал то, что делал всю её жизнь: оценивал. Перила галереи — точёные, старые, за такие в городе дают... Ваза в нише перехода — ну, положим, ваза дрянь, но бронза под ней... Всё, на что она смотрела, немедленно обзаводилось ценой — как товар на прилавке ценником. И взгляд у неё выходил не поверх вещей. Он шёл по вещам: цепкий, быстрый, рабочий.
Барышня не знает, сколько стоит ваза. Барышня не знает, что вазы воруют. Барышня смотрит на вазу и видит вазу, дура такая, — а не сытую зиму.
Она задавила оценщика усилием воли, вышла на галерею — и двор отозвался немедленно, всем своим устройством.
Первым отозвался Торп. Торп дежурил у доски объявлений со своей публикой и заметил её через весь двор — вернее, заметил плащ, ленту и походку.
— А это к смотрительнице родня приехала, — объявил он, понизив голос до самого доверительного. — Столичная. Я сразу понял: выправка одна. Они вообще похожи, если приглядеться.
Приглядись, золото моё. Приглядись как следует.
Вторым отозвался Отт — и вот это было уже серьёзно. Отт при виде незнакомой благородной особы не запретил ничего. Отт преобразился: подтянулся, одёрнул рукава и пристроился рядом с учтивостью парадного караула.
— Изволите осматривать? — осведомился он. — Провожу. У нас без сопровождения гостям никак: перепись, порядок, всё учтено. Вот тут у нас доска. Вот тут, изволите видеть, колодец...
И она пошла осматривать колодец. Выбора у благородной гостьи было столько же, сколько у подмастерья с тачкой, то есть нисколько: гостьи для того и созданы, чтобы их сопровождали. Отт вёл её вдоль двора, как комиссию, и докладывал про каждый жёлоб. Избавиться от него не было никакой возможности: все способы, какие она знала, принадлежали людям попроще.
Спас её голос — прохладный, светлый, столичный. На нём Отт застыл, не договорив про жёлоб.
— Благодарю вас. Дальше я сама.
Айра обернулась.
У входа на галерею стояла Адалис Кер. Стоять так умела только она: места не занимала и занимала его всё. И глядела на Айру со спокойным, добросовестным интересом. Отт испарился с поклоном, адресованным сразу обеим, и по его спине читалось: доложит, что гостью приняла своя.
Адалис подошла, обошла её — неторопливо, кругом, как статую в галерее — и остановилась.
— Интересно.
— Что именно?
— Спина верная. Подбородок верный. Пятки ваши. — Адалис говорила без насмешки, тоном портнихи на примерке, отмечающей булавками. — Меня выдаёте не вы. Меня выдаёт взгляд.
— Взгляд.
— Вы считаете. — Это она произнесла, как ставят диагноз: коротко, без жалости, из одной профессиональной честности. — Всё, мимо чего идёте. Перила. Вазу. Отта. Вы посчитали даже меня — сейчас, только что. — В светло-серых глазах прошло что-то, что у другого человека сошло бы за смех. — Мы — не считаем. Нам не нужно знать, сколько что стоит: за всё, что нам нужно, заплатит кто-нибудь другой. Это и есть взгляд, адептка. Остальное вы взяли верно.
Про то, откуда взято и зачем, Адалис не спросила. Ни единым словом, ни движением брови: любопытство в её мире, видно, шло по разряду недорогих удовольствий — для тех, кто попроще.
— И как это снимается? — спросила Айра. — Счёт.
— У нас — никак. Нас так делают с рождения. — Адалис поправила ей ленту — невесомо, как поправляют ветку. — Вам — проще. Вам должны. Все и всё. Долг скучен: о нём не думают, его просто взимают. Попробуйте пройти до конца галереи с мыслью, что всё это, — она не повела рукой, но галерея как-то сама обозначилась вся, от перил до вазы, — уже ваше. Оплачено. Скучно.
Вам должны — скучно. Полжизни она учила это слово с одного конца — а у него, оказывается, имелся второй.
И Айра пошла. С пятки, подбородок на ноготь, — и с мыслью, что всё уже её. Перила — её, чего на них смотреть. Ваза — её, пусть стоит. Двор — её, включая Отта. Взгляд, которому запретили считать чужое, потому что чужого нет, лёг поверх голов сам, без усилия. И полгалереи она прошла человеком, у которого никогда в жизни не было цен — только вещи.
Получалось. Страшно сказать — получалось.
У поворота ей встретился писарь из служб — с бумагами, спешащий. Он уступил дорогу и поклонился. Не кивнул на ходу, как кивнул бы смотрительнице, — поклонился, в пояс. И пошёл дальше, не оглянувшись: незнакомые благородные гостьи в его мире вопросов не вызывали. На то они и благородные, чтобы ходить, где изволят.
Её не узнали совсем. Во дворе академии прошёл человек, в котором не было ни адептки Сол, ни смотрительницы, — и двор его пропустил.
Она дошла до конца галереи, свернула за угол и остановилась.
Получилось.
Радость пришла — и оказалась пополам с холодком. Человек, которого никто не узнал, — это ведь была её работа, её хлеб, её лучшее «я» три года подряд. Просто раньше после такого она уносила кошельки. А теперь стояла за углом в чужом плаще, и уносить было нечего, кроме самого факта: её здесь нет.
Додумать ей не дали. Со двора, нарастая, шёл голос Отта — служебный, звонкий, в полную грудь: