У форы шёл первый день. Она несла его осторожно, как несут сдачу с последней монеты.
В семь — минута в минуту, как обещала себе когда-то, — она стукнула в дверь кабинета.
Приёмная жила по-вечернему: лампы вполсилы — и Дисциплина, небывалое дело, не спала.
Кошка стояла в углу, над щелью в кладке, в низкой охотничьей стойке, и кончик хвоста у неё ходил мерно, со значением. Из щели доносилось сытое шуршание, и изредка что-то глухо, кругло стукалось изнутри о края: жилец, судя по звуку, был толще собственной двери.
Сферические мыши докатились и сюда. Дальше катиться было некуда.
Журнал ждал на конторке. Айра расписалась — хвостик вышел на славу — и вошла.
— Адептка. — Он отложил перо. — Слушаю: с чем пришли?
— С жильцом. — Айра села. — Академия им живёт. К вечеру у него появились долги, разбитое сердце и планы на весну. Ставки принимают на то, ваш ли это брат или незаконнорождённый сын мастера Брека.
— Ставки я видел. — Перо легло поперёк листа. — Смотритель у ворот отказался вносить его в списки входивших. Мне доложили, что он оскорблён в самом каменном смысле. — Пауза — короткая, рабочая. — Это всё?
Вот он, порог. Айра посмотрела — на стопку слева, на человека за столом, который с осени считал её вечера, — и шагнула.
— Нет. Не всё.
Он поднял голову. Что-то в её голосе он услышал раньше, чем она договорила, — перестал трогать бумаги вовсе.
— Осенью я прочла один лист. Половина его была вымарана, но на сгибе уцелела строка. «Ночная кровь. Предполагаемых носителей: один». — Голос она держала сухим, как держат сухими последние спички. — В строке ошибка. Носителей было двое.
Тихо сделалось так, что стало слышно свечи. Маятник ходил, как ходил.
— Один умер прошлым летом, в Лиар-у-Реки. Своей смертью, если бумага не врёт. — Айра подняла глаза. — Вторая расписывается в вашем журнале. Каждый вечер. С хвостиком.
Она приготовилась к паузе — к любой из его пауз, она знала их наперечёт. Подготовила лицо, руки и три запасных выхода из разговора.
Пауз не было.
— Знаю, — сказал ректор. — С первого дня.
Мир не рухнул. Мир вообще ничего не сделал — стоял, где стоял, со свечами и маятником, — а вот внутри у неё медленно, оглушительно пересчитывалась вся зима.
— С первого, — повторила она.
— С первого.
Проверить. Первое правило её жизни. Она достала его, как достают лезвие.
— Тогда ответьте. Сколько раз я звала темноту в этих стенах?
— Тридцать один.
Она молчала целый такт маятника.
— …Вы считали.
— Я слушал.
Счёт сошёлся раньше, чем она была к нему готова. Этой зимой — десять. Ну, одиннадцать: один раз она сама не разобрала, звала или ругалась. Остальные двадцать легли на осень — на чашу, на нуль-зону, на все её ночи с меткой, на всё, что она считала своим и только своим. «С первого дня» не было фигурой речи. Это был счёт.
— Каждый зов пишется. — Буднично, как объясняют устройство замка. — Стены старые, у них хорошая память и скверная привычка делиться. Свод уходит в столицу за моей визой. Я читаю его первым — и решаю, что Совету будет скучно.
— И Совету было скучно. Всю зиму.
— Совет зевал, — подтвердил ректор. — Я следил за этим лично.
Тепло ли в западном крыле. Вот что это было. С осени — вот что это всё было.
— Вы знали всю зиму. И молчали.
— Вы тоже.
— …Справедливо.
Она посидела с этим. Странное это было чувство — как войти в дом, который обносила в темноте, и увидеть его при свете: всё те же вещи, но все на других местах.
— Тогда держите вторую половину. Раз уж первую вы взяли сами.
Он ждал. Не торопил — этого за ним не водилось никогда.
— Меня зовут Айра.
Вот теперь пауза случилась. Не заготовленная — у заготовленных был размер, а у этой не было. Он беззвучно, одними губами, повторил. Примерил. Так пробуют, не обожжёт ли.
Потом вслух:
— Айра.
Имя, которое годами не звучало нигде, прозвучало в кабинете, между маятником и стопкой бумаг, — и ничего не сломалось. Наоборот: что-то, годами стоявшее криво, перестало быть кривым.
— Ивар, — попробовала она в ответ. Впервые — вслух, не через дверь, не в списках, не в чужой реплике.
Имя было короткое и тяжёлое. Без сдачи.
Он поднялся из-за стола. Обошёл — без спешки, как делал всё, — и протянул руку. Не так, как подают даме. Так, как закрывают сделку.
— По рукам.
Айра вложила ладонь.
— Кстати, я всё это время звала вас И. Дейн. Да. С точкой после И. И ещё...
Её выключило из собственного шума.
Гул её крови — вечный, как рынок за стеной, — не стих, а снялся с места разом, как снимается к ночи торговый ряд: только что стоял, и вот пусто, подметено, просторно, и никуда не нужно идти. Четвёртый раз за зиму. Она считала — теперь уже не скрываясь.
Пахло грозой. Близкой, июльской — а за окном лежал снег, и мороз вязал на стёклах своё.
Сделку закрывают в один такт. Этот тянулся третий, и ни один из двоих не разжимал руки.
— В архивах Дейнов это называется резонансом.
— Плохое слово.
— Есть второе. — Он отпустил её ладонь — аккуратно, как ставят на место хрупкое. — Я его не произнесу. У меня нет права.
Переспрашивать она не стала. У неё самой были слова, которые она не тратила годами, — кто-кто, а она знала этой монете цену.
— Что мы делаем, если у нас получится? — спросил он.
Про что это было — про дело, про фору, про них двоих, — он не уточнил. Нарочно.
— Не сейчас, — сказала Айра.
Его слово. Из чулана, из той ночи — она хранила его при себе, как хранят одолженное: чтобы вернуть в лучшем виде, чем брала. У него дрогнули губы — не улыбка, черновик улыбки.
— Принято.
Айра встала. У двери задержалась — не для колкости: колкости у неё имелись, целый запас, и все могли подождать.
— Сегодня я скажу своим. То же самое, теми же словами.
— Знаю.
— Откуда?!
— Предполагал, — поправился ректор. — С высокой степенью уверенности.
— Когда-нибудь я принесу вам новость, которой вы не знали. И потребую за неё отдельную графу.
— Сегодня принесли. — Он вернулся за стол, к своим стопкам, и закончил уже в бумаги, не подняв головы: — Две. Доброй ночи, Айра. Явка засчитана.
Лекарская ночью стояла тёплая и полутёмная — одна лампа у дальней стены, запах трав, спирта и чего-то печёного, пронесённого сюда вопреки всем журналам. У дверей ждал Брек.
— Лекарь? — спросила Айра.
— У стражника с обмороженным ухом снова ухо. — Брек и бровью не повёл. — Я проследил, чтобы жалоба дошла в самой развёрнутой форме. У лекаря час работы. У вас — час разговора.
Верена он остановил на пороге жестом, каким останавливают подводы.
— Сдай.
— Это перо!
— Вот именно.
Верен сдал перо, запасное перо и огрызок грифеля из-за уха, а под конец тяжело вздохнул и выдал ещё маленький уголёк, припрятанный в сапоге — Брек принимал всё это, как разоружают опасного противника, — и вошёл в палату налегке, чуть покачиваясь, будто вместе с пером с него сняли и балласт. Руки без пера не знали, куда себя деть. Он сложил их на коленях и стал похож на собственный памятник.
Сам Брек не вошёл — притворил за Вереном дверь и остался с той стороны. Вопросов он не задавал никогда, а сегодня — особенно старательно.
Тай полусидела в подушках, обеими ладонями обняв кружку. Серак — на соседней койке, приподнятый, с лицом человека, которому запретили спорить и который копит. У его ног, прикинувшись свёрнутым одеялом, грелось сбежавшее из коридоров плетение-грелка: лекарь выселял его трижды, оно возвращалось и с каждым разом притворялось убедительнее. Серак его не выдавал. У них был уговор двух сущностей, которым больше нельзя работать.
Айра села на табурет между койками — так, чтобы видеть всех и дверь.
— Я пришла с двумя вещами. Обе долго лежали. Обе ваши по праву.
— Погоди. — Верен зажмурился, вдохнул и растопырил пустые ладони. — Всё. Я готов. Смотрите: я это не записываю.