Она отломила от сухаря угол и положила на балку. Голубь взял взятку и удалился, сохраняя достоинство. Первый жилец за эту зиму, который платит натурой.
Последним пришёл Кот.
Он возник в слуховом окне без звука, чёрный на чёрном, просочился внутрь, обошёл клеть по периметру — деловито, как принимают работу, — обнюхал миску, заглянул за кирпич, где лежала заначка, и посмотрел на Айру с выражением, которое она предпочла не читать.
Потом ступил на лежанку, потоптался и лёг.
— Эй. Это не тебе.
— С кем ты там? — спросил снаружи Брек.
— С лёжкой. Обживаю.
Брек счёл объяснение исчерпывающим.
Кот не ответил. Кот лежал, основательный, как мешок с зерном, и тряпьё под ним оседало и приминалось под весом живого тела. Полежав сколько нужно, он поднялся, встряхнулся и ушёл в окно — мимо Брека, который даже не моргнул.
Лёжка осталась обжитой. Окончательно, непоправимо обжитой.
Обе цепочки на скате она поправила, как обещала, — и уже оттуда обернулась на слуховое окно. Чёрный провал, в котором догорал последний огарок. Там, под кровлей, оставалась лежать её собственная прошлая жизнь, разложенная по правилам и согретая кухонным боровом, — вся, до заначки в кирпиче. Утром её найдут, обнюхают и увезут в столицу.
Вот и пожили. Хоть один из нас двоих попадёт в бумаги честно.
Через двор светилось одно окно — на иллюзорной кафедре. Кто-то не спал и доделывал. Она знала кто — и знала, каким он будет утром: серым, бережным к себе, вежливым до последнего поклона. Работай-работай. Мы тоже работаем.
До развилки крыльев Брек проводил её молча и там закрыл ночь одной фразой:
— Тебя здесь не было. Меня тоже.
Обратный путь лежал мимо лекарской, и она дала кругаля в полкоридора — взглянуть на дверь, за которой спала Тай. Просто взглянуть. Хотелось пересчитать своих.
На подоконнике лекарского окна стояла чашка.
Айра остановилась так, будто наступила на собственную тень. Обычная, из столовой, пустая — и стояла точно там, где ей полагалось по уговору, который придумала она сама. Срочный канал. «Увидела — значит, нужна».
Только уговор этот был с человеком, который каналами не пользовался ни разу. Все три простояли пустыми с той самой ночи на складе. А первым заговорил срочный.
Чашку она сняла с подоконника и унесла с собой: прочитанный сигнал не должен торчать на виду. Всю дорогу до учебного крыла она несла её в ладонях, как гнездо, и толковала — чашке, себе, ночи, — что срочное ещё не значит плохое. Никто из троих не верил.
Срочным он позвал, а сам не вышел. Значит, сказанное лежит там, где терпит.
В кабинке Тени было холодно, и учебное крыло гудело пустотой вокруг. Двойное дно поддалось привычно, без звука. Внутри лежал листок, сложенный вдвое.
Почерк она узнала до чтения — и по почерку же, по тому, как тесно стояли буквы, поняла раньше смысла: это не просьба.
«Я ухожу. А.»
Всё. Два слова и одна буква.
Айра сидела в холодной кабинке и держала листок, который уже ничего не весил. Ни «прощай», ни «жди», ни «вернусь», ни даже «Очень приятно было с тобой познакомиться, но, к сожалению, срочные дела влекут меня прочь. С совершенным почтением и всегдашней признательностью, А. Постскриптум: приношу свои извинения за идиотский ребус со стулом. Я просто дурак, который не умеет разговаривать с живыми людьми».
Такого он не написал бы. Но мог бы хоть попрощаться лично.
Она перевернула листок. Пусто. Проверила дно — ни золы, ни сдвига. Он выполнил все её условия, до буквы, и в последний раз.
И только тогда до неё дошло, что стоит в подписи.
Имя, которое он просил не тратить, он потратил сам. Один раз — на неё.
Ладно. Засчитано. Надеюсь, ещё свидимся, господин А.
Листок она сложила по его же сгибу и убрала за пазуху. Жечь нельзя — зола выдаёт. Его правило, им же и оставленное. Носить такое при себе — последнее дело. Она понесла.
А где-то за стеной должен был стыть в снегу след — настоящий, свежий, уводящий от академии в темноту. Серые люди не оставляют следов, но снегу всё равно, кто по нему шёл. Утром этот след найдут рядом с её выстроенной ночью, и он ляжет в чужую историю последней, самой честной строкой.
Он и уходя работал чисто. Расплатился на выходе, как расплачиваются свои.
В свою комнату она вернулась сама не зная зачем. Спать она не собиралась — до рассвета оставалось всего ничего, и рассвет предстоял рабочий.
Комната стояла пустая и пахла старой гарью. Сундук Тай у двери — сторожевой пост её последних ночей здесь — стоял без дела. На столе, поднятом и отмытом, лежали её собственные вещи: три штуки — на приданое не наберётся, на узелок в самый раз. За окном не было ничего, кроме зимы, — и та не показывалась, а слышалась: ветер перебирал черепицу, как вор перебирает краденую связку ключей.
Все, кого она за эту зиму записала в свои, лежали сейчас по чужим койкам и чужим дорогам. Тай — ещё серая, но уже тёплая, и кружка при ней даже во сне. Арден ушёл в снег, не сказав почему.
Айра села на кровать. Дышала она почему-то мелко, коротко — как с треснувшим ребром.
Плакать она не стала. Не из принципа — просто плач в её жизни никогда ничего не чинил, а сегодняшней ночи ещё требовались сухие глаза.
Кот уже сидел у её ног — чёрный, большой, вписанный в темноту, как тень, решившая посидеть отдельно. Он не тёрся, не лез и не смотрел ей в лицо — сидел вплотную, боком к её колену, тёплый сквозь всю свою невозможность, и смотрел туда же, куда она: в окно, где не было ничего.
Стража, значит, знала, когда пост важнее обхода.
Они посидели так сколько-то. Айра не считала — первый раз за день ей не хотелось ничего считать. Потом хвост, тяжёлый, как срезанный кошель, перелёг ей на ботинок и остался лежать. Не по нежности, конечно. Чтобы не унесло.
Кот повёл ухом: услышал. Не ответил — на посту не разговаривают. Но и не ушёл.
— Все разошлись, — сказала она вслух. Голос в пустой комнате прозвучал чужим. — А ты нет.
— Он тоже тебя не спросил, да? — Айра смотрела в тёмное окно, где никто не шёл по снегу прочь, потому что смотреть, как уходят серые люди, не дано даже ей. — Ты его водил-водил к моему окну — а он даже не попрощался. Учти: если соберёшься следом, с тебя прощание. Письменное. С печатью.
Печатей у стражи не водилось. Ухо, впрочем, дрогнуло ещё раз — он подумает.
К ректору она пошла, когда чернота за окном начала сереть. Без записи, без вызова, без спроса. Впервые за всю зиму — просто потому, что иначе было нельзя.
В приёмной было темно, только под дверью кабинета лежала полоска света.
Он не спал. Разумеется, он не спал. Айра стукнула один раз — из вежливости, не для разрешения, — и вошла.
Ректор стоял у стола. Без мантии, ворот расстёгнут, а стол перед ним был в беспорядке, какого она у него не видела никогда: карты крыльев, чей-то список, погасшая лампа, которую он не заметил. Он поднял голову без удивления — навстречу тому, чего ждал.
— Адептка.
— Я была видима, — сказала Айра с порога.
Слова она несла всю ночь — теперь они шли сами.
— Всем. Всё время. Куратор собрал меня из бумаг, как задачку, и решил. Убийца сегодня был со мной в одном зале и листал те же книги. Человек, которого не видит никто, видел меня насквозь с осени — и сегодня ушёл, не попрощавшись. — Она втянула воздух. Голос держался — но держался на пределе. — Меня видели все, кому не положено. Всю зиму. Хватит делать вид, что это не так, ректор.
Слово «ректор» она положила последним — как кладут на стол жетон в конце бала.
— Вы сказали «ректор» так, как говорят «недоимка», — заметил он.
— Я сказала как есть.
— Знаю. — Он прошёл к шкафам у стены, открыл правый, тот, что без замка, и вернулся с двумя вещами. Положил на стол перед ней.
Ключ. Бронзовый, тяжёлый даже на вид, с простой головкой без вензеля. И под ключом, придавленный бронзой, — квадратик бумаги, сложенный вдвое.