Он уже сделал шаг к карете — и приостановился, вполоборота, будто вспомнил мелочь, не стоящую разворота:
— Да, и передайте вашим друзьям из архива — они ведь ищут, я знаю. Давно ищут. — Голос был ласковый, почти отеческий. — Ищите живого. Он вернётся.
Дверца кареты закрылась мягко, как закрываются очень дорогие вещи. Пахнуло ладаном — сладким, чистым, прибранным, — и запах этот ещё держался в морозном воздухе, когда карета тронулась.
Кого? Что? Где? О чём он? О ком? О Ренне? О себе?
Она стояла в расходящейся толпе и держала лицо скучным, что стоило ей сегодня дороже обычного. Потому что вопросов стало больше, а куратор Совета уезжал, оставив ей на прощание не угрозу даже — задаток.
Обоз вытягивался к главным воротам: карета, подводы с ящиками, серый на второй подводе, хвост из служек. И там, у ворот, его ждали.
Стихоплёт ждал в своей нише — чёрный камень, глаза без зрачков, триста лет службы. С системой они были знакомы: на въезде страж, как положено со всяким входящим впервые, повернул голову, открыл рот — и замолчал. К слову «детекторная» за триста лет не было заготовлено ни единой рифмы, а без приветствия он не пускал. Обоз, по рассказам, простоял у ворот три дня. На третий страж разродился получасовой приветственной поэмой — сопровождение выслушало её стоя, от первой строфы до последней, потому что в инструкциях на такой случай не нашлось ни слова, — и только после этого систему пустили. Всю неделю после он молчал снова, и прохожие уже не тревожились. Страж сочинял проводы. С первого дня. Ни мгновения не сомневаясь, что провожать — придётся.
Едва карета поравнялась с чертой, каменная голова повернулась — со скрипом, как дверь склепа, — страж набрал воздуха, которого у камня отродясь не водилось, и грянул голосом-жёрновом, торжественно, со всей накопленной мощью запертого дара:
— Прощай, о дева строгая! Распахнуты ворота:
закончена с почётом детекторная работа.
Просвечивать адептов — нелёгкая забота.
Увозишь протоколы? Богатая охота!
Обоз не остановился — но дрогнул. Один из писарей уронил перо. Серый на второй подводе медленно повернул голову — и так же медленно повернул её обратно. Из кареты не донеслось ни звука, и это молчание было единственным за всю неделю, которое Айра записала себе в удовольствие.
— Всем уходящим кланяюсь! — добавил Стихоплёт прозой, от себя. И каменная голова наклонилась — глубоко, как не кланялась, по слухам, никому и никогда.
Рядом, по пояс в надвратной кладке, торчал призрак голого старика и вибрировал от чувств. Когда последняя подвода прошла под аркой, Стихоплёт повернул к нему голову — на четверть оборота, буднично — и проскрипел вполголоса, по-соседски:
— Ну как?
Призрак онемел. За всё то время, что он инспектировал чужие проходы, репетировал приветственные слова и являлся незваным, его мнения не спросил ни один человек. Он раздулся, пошёл рябью и выдал наконец голосом, полным вековой признательности:
— Достойно, дорогой друг. Более чем достойно.
Ворота закрылись. Двор выдохнул — весь, разом, одним большим общим выдохом, и звук этот был лучше всякой оды.
Через двор, у крыльца, ректор смотрел вслед закрытым воротам. Потом взгляд его — короткий, поверх голов — нашёл её. Подбородок опустился на волос. Она ответила тем же: на волос, не больше. Если не знать — не заметишь.
Они знали.
К обеду академия уже жила так, будто никакой инспекции не было вовсе, — с той оскорбительной лёгкостью, с какой жизнь затягивает любую яму. В Большом зале двигали столы обратно. У доски вывесили расписание на завтра — обычное, скучное, прекрасное. Кошка Дисциплина, неделю державшаяся от чужих людей подальше, вернулась на люди и спала теперь посреди двора на горелом манекене Брека, выставленном после пожара во двор от греха подальше: выбрала из всех лежанок академии самую пахучую и заняла её всю, от подпалины до подпалины.
А в мастерской Серака случилось преступление.
Айра застала уже последствия: Тай стояла над вскрытым ящиком, держа в руках банку, и на лице её боролись возмущение и глубокое, искреннее уважение. Тевр стоял напротив с лицом человека, которого застали не за постыдным делом — за личным.
— Я искала свою корицу, — объяснила Тай, не оборачиваясь. — У меня тут ящик с припасами. Был. Вот такой же. Я перепутала.
Ящик был не её. В ящике, уложенные с аптечной аккуратностью, жили: чай в четырёх сортах, перья по три штуки в связке, свечи, огниво, нитки, сушёные яблоки, банка корицы — та самая, — и стопка ярлычков с ценами, надписанных мелким честным почерком. Отдельно, в уголке, лежала тетрадка. На тетрадке было выведено: «Приход. Расход. Совесть».
— Это склад, — сказала Тай.
— Это запасы, — сказал Тевр.
— С ценниками.
— С ориентирами.
— Тевр. — Тай повернулась к нему, и в мастерской стало теплее. — Ты барыга.
— Я предприниматель!
— Ты барыга.
— Я академический предприниматель, — с достоинством уточнил Тевр. — Честное и полезное обществу дело, между прочим.
— Бары-ы-ы-ы-ыга, — с умилением протянула Тай.
Айра сидела на верстаке, болтала ногой и наслаждалась вторым за день красивым видом. Про ящик она знала давно — недели три: замок на нём был из тех, что вскрываются взглядом, а любопытство у неё было профессиональное. Она даже знала, что корица у Тевра лучше, чем у кастелянши. Но выдавать своих не входило в её привычки, а Тевр — это выяснилось как-то само, между делом, — был свой.
— И почём корица? — спросила она с верстака.
Тевр посмотрел на неё. Взгляд был непростой: в нём взвешивалось, округлялось и приводилось к итогу.
— Тебе — даром, — решил он наконец. И добавил, глядя ей в глаза спокойно и серьёзно: — Я не спрашиваю, где ты ходишь ночью.
— А я — почём у тебя чай.
— Это называется взаимоуважение. — Тевр аккуратно забрал у Тай банку, отсыпал ей в ладонь щедрую горку и убрал банку на место, в гнездо по размеру.
Тай понюхала горку, сочла расчёт честным и удалилась к печке — колдовать над ужином. Тевр запер ящик, повернулся и посмотрел на Айру ещё раз. По-другому.
— Скажешь Сераку?
— Про что?
Он кивнул. Медленно, оценив.
Ужинали в мастерской, впятером, без повода.
Повода действительно не было — вот что было самое странное. Никто ничего не расследовал. Никто не сверял списки, не таскал жестянку, не учил показания. Инспекция уехала, экзамен кончился, наказания не случилось — образовалась пустота размером с вечер, и пустоту эту, не сговариваясь, пришли заполнять в мастерскую все пятеро. Серак резал хлеб. Тай врала про турнир — с таким размахом, что Феллан в её изложении уже метал молнии обеими руками. Верен поправлял. Тевр вёл счёт поправкам.
Айра сидела на своём месте — у неё тут, оказывается, было своё место, угол верстака, у тисков, — держала кружку обеими ладонями и слушала.
— ...а я говорю: перепроверьте! — Верен раскраснелся от чая и смелости. — И он перепроверил! И знаете, что он мне сказал? «Юноша, — сказал он, — за тридцать лет вы первый, кто нашёл ошибку в этой описи». А я говорю: я не первый, кто нашёл. Я первый, кто сказал вслух!
— За это пьют, — постановила Тай и разлила по кружкам свежий кипяток, от которого пахло травами и — теперь — корицей.
Заодно она стребовала назад свой голыш. Камень вернулся к хозяйке, был осмотрен, взвешен на ладони и признан отслужившим честно.
— Он у меня приученный, — объяснила Тай, пряча голыш куда-то в недра одеяния. — Его нельзя надолго оставлять в холодных руках. Разучится.
Спорить с этим никто не взялся. С камнем — тем более.
Когда трёп пошёл по третьему кругу, а свечи — по второй трети, Серак, всё это время молчавший, как молчал всегда, вдруг сказал — негромко, в свою кружку, но так, что услышала только она:
— Ты сделала для него больше, чем я.
Айра не стала переспрашивать, для кого. За этим столом «он» был один.
— Я делала для себя.
— Знаю. — Серак повернул кружку на пол-оборота, как поворачивают деталь, проверяя грань. — Так тоже считается.