В «длинных сиджо», пожалуй, ярче всего выражено новое мироощущение эпохи. Человек, в силу даосско-буддийских воззрений ощущавший себя частицей великого и вечного космоса, здесь перестает осознаваться некой сущностью, лишенной социально-бытовых примет, равно как и звеном в отношениях «высшего» уровня: государь — подданный. Почувствовав себя свободным, не привязанным ни к какому сверхпорядку, он обращается к чисто человеческому миру. Этот мир, своего рода малый космос, не так уж велик. Но зато центром его является сам земной человек, радующийся жизни или сетующий на свои житейские незадачи, посмеивающийся и над другими, и над собой, метко и зло клеймящий бездельников и дармоедов. И все, что связано с его немудреной жизнью, — любовное приключение, семейные ссоры, торговля на базаре, — отныне важно и достойно быть предметом поэзии. Изменение картины мира, которое привело к рождению «длинных сиджо», принесло осознание сложности и многообразия материального мира и обычной человеческой жизни. Происходит резкий поворот к конкретному изображению действительности, увеличивается вес бытовой и психологической детали. В поэзию вливается разговорная речь, большое место занимает диалог.
Примерно та же эволюция, которую проделало сиджо на пути к «длинным сиджо», произошла и с другим традиционным жанром средневековой поэзии на корейском языке — каса. Во второй половине XVIII века появляется особая разновидность каса — «кихэн каса» (путевые записи), связанная с утверждением познавательного подхода к миру, с нарушением установившегося даосско-буддийского отношения к природе. Эти каса явились своеобразным отрицанием традиционных пейзажных поэм.
Наряду с ними большой популярностью пользовались «женские каса» («кюбан каса»), ведущие начало от народной поэзии и сохранившие многие ее черты. Темы «женских каса» — разлука с любимым, одиночество и несложившаяся жизнь в доме мужа, тоска по друзьям и родителям… «Женские каса», авторами и читателями которых были преимущественно женщины, как правило, анонимны.
Поэзия на ханмуне XV–XIX веков, как мы уже знаем, занимавшая ведущее положение в корейской словесности, в отличие от поэзии на корейском языке, сохраняет без изменений ту систему жанров, которая установилась века назад. Сохраняется в принципе та же, традиционная для нее, тематика: социальная критика с конфуцианских позиций, пейзажная поэзия, интимная лирика.
Как это было всегда в корейской культуре, поэзия на ханмуне и поэзия на корейском языке не были отделены глухой стеной друг от друга. Взаимно дополняя друг друга, они составляли единое целое — корейскую поэзию. Мы уже знаем, что XV–XVII века были временем расцвета поэзии на корейском языке, временем создания непревзойденных образцов пейзажной лирики в жанрах сиджо и каса. Не уступала им и поэзия на ханмуне. Чтобы убедиться в этом, приглядимся внимательней к одному из стихотворений выдающегося деятеля корейской культуры поэта и прозаика Со Годжона (Сагаджон, 1420–1488) «Вешний день».
Это — маленький шедевр корейской пейзажной «живописи словом» в духе чань. Перед нами небольшой старый пруд ранней весной. Ивы и дикая слива «мэ» по берегам, заросшим мхом, вода в пруду — все ярко высвечено солнцем: «Струится золото плакучих ив, // яшму роняет слива. // Вешние воды синеют в пруду, // мхом окаймлен пруд. // Вешние чувства трудно понять — // и радостно, и тоскливо. // А ведь ласточек нет еще, // и цветы еще не цветут».
Слова «солнце» в стихотворении нет. Но солнце сразу же возникает в сознании читателя, оно является «активным действующим лицом» в этом предельно насыщенном цветом кадре.
Ранней весной в ивах пробуждается жизнь, и их тонкие голые ветки приобретают желтоватый оттенок, который пропадает с появлением листвы. Плакучая ива кажется золотой, когда на ее бесчисленные глянцевые желтые нити падает солнечный свет. С «золотом» соседствует белизна яшмы — отцветает, роняя лепестки, дикая слива «мэ». Синеет в зеленом кольце замшелых берегов вода, отражающая синеву неба. Яркие цветовые контрасты — золотое, бело-яшмовое, сине-зеленое, стянутые к маленькому пятачку пруда, вызывают представление о ясном весеннем дне, синем небе и сияющем солнце. Пейзаж развертывается по законам вертикального свитка: взгляд скользит вниз по свисающим к воде ветвям ив, провожает падающие лепестки, останавливается на воде пруда, на цветной кайме его берегов.
Созерцание залитого солнцем заросшего пруда доставляет наслаждение поэту, вызывает его восхищение. И это восхищение нам кажется естественным, мы разделяем его. Но чувство, которое вызывала у корейского поэта XV века и его читателя эта картина, было неоднозначным. В нем — и восхищение чудом весны, и острая печаль. И вот это для нас — неожиданность. Ведь стихотворение не содержит привычного объяснения: нет каких-то личных грустных или трагических обстоятельств, диссонирующих с ликованием природы. Значит, дело в самом пейзаже, в самой весенней природе, точнее — в ее восприятии человеком другой культуры. Разделить восторг поэта мы можем, разделить его печаль нам трудно. Постараемся же понять ее причины и оценить ее глубину.
В корейской культуре, как, по-видимому, и вообще в культуре стран Дальнего Востока, отношение к природе и соответственно к пейзажу в словесном и изобразительном искусстве было особым. Природа в целом и отдельные ее феномены — горы, реки, цветы — несут идею вечности мироздания. Каждый воплощает вечное как вечно сущее (луна, горы) или как вечно рождающееся и умирающее, чтобы вновь родиться (солнце, цветы, трава). Осознание человеком своего места в мире идет через отождествление себя с теми явлениями природы, которые наиболее наглядно передают ее ритмы. Так, время между расцветанием и увяданием цветка, восходом и заходом солнца ассоциировалось с жизнью человека. Однако растение увядало и вновь зеленело и цвело весной; солнце уходило и вновь появлялось утром; человек же, умерев, не воскресал. Человеческая мысль искала выхода из этой ситуации, проблема смерти — бессмертия стояла остро в корейской культуре.
Посмотрим же, как под этим углом зрения «прочитывается» пейзаж в «Вешнем дне». Золотой иву можно увидеть только ранней весной, но такой она простоит недолго: зазеленеют ее ветви, превратятся в «зеленые нити», так часто воспеваемые корейскими поэтами. «Золото» — краткий этап в жизни ивы, он быстро пройдет. Опадающие лепестки символизируют краткость существования растущего и живого, они — символ необратимости хода времени — универсальный в дальневосточной культуре. То есть первая строка стихотворения говорит о временном в природе, о неизбежности и необратимости ухода времени. Взгляд скользит вниз: вот старый пруд. Не раз расцветали, меняли листву деревья на его берегах, и так будет повторяться год за годом. А он еще долго останется все тем же. Он здесь с незапамятных времен, его берега затянулись мхом. Старый пруд — знак вечного (вспомним знаменитое хокку Басё).
Человек, как ива, минует раннюю молодость, наберет силу и, как опадающие цветы, кончит свой недолгий век. Солнце, так волшебно расцветившее пейзаж, угаснет. Уйдет из жизни человек. Об этом ему в полный голос говорят деревья, цветы, яркие краски природы, ослепительный солнечный свет. И чем ярче и ослепительней картина, тем острее ощущение собственной «обреченности»: он уйдет навсегда, пруд останется, а на его берегах будут каждую весну зеленеть и расцветать деревья. Отсюда — печаль поэта.
Важен и еще один момент: «переживание пространства». С точки зрения данной культуры, любой уголок природы, самый маленький, — всегда капелька воды, представляющая океан. Заросший пруд — вся природа в миниатюре, ее микромодель, где вертикаль обозначена деревьями, свисающими вниз ветвями, падением лепестков; горизонталь — замкнутой поверхностью пруда (ср. тую и пруд в хянга «Песня о туе»).
Поэт (а с ним и его корейский читатель) переживает одновременно глубоко противоположные чувства: радость весны и горечь весны. Радость — наслаждение от приобщения к красоте природы, от осознания причастности к великому миру и его законам. Горечь — глубокое мучение от приобщения к трагическому. Как уже говорилось, проблема смерти — бессмертия всегда была острой в корейской культуре: человек постоянно осознавал временность своего существования на земле. Искусство и литература в духе чань давали психологическую разрядку, вызывая у человека «одновременную и разнонаправленную эстетическую реакцию». Пейзажная поэзия на ханмуне, стихи в жанрах сиджо и каса были столь же явлением эстетическим, — это была поэзия в высшем смысле этого слова, — сколь и явлением религиозно-философским, ибо здесь проблема соотношения конечности жизни и вечности бытия разрешалась путем духовного приобщения к особому божеству — природе.