Слуга закончил работу, почтительно кивнул и отправился в дом слуг. Меньше, чем через пол-ладони он вышел оттуда вместе с худой женщиной и рыжим мальчиком-западником, которые шли по его пятам. Эя вынула руки из рукавов и вошла в маленькую грубую хижину.
Он сидел перед огнем, хмуро глядел на пламя и ел рисовую кашу с изюмом из маленькой деревянной тарелки. Годы не пощадили его. За это время он потолстел, у него появилась нездоровая полнота — он слишком потакал своему аппетиту. Плохой цвет лица; остатки белых волос были запятнаны желтым, от пренебрежения. Он выглядел злым. Он выглядел одиноким.
— Дядя Маати, — сказала она.
Он вздрогнул. Глаза вспыхнули. Эя не могла сказать, от гнева или страха. Но в них был и след радости.
— Не знаю, кого вы имеете в виду, — сказал он. — Меня зовут Даавит.
Эя хихикнула и вошла в маленькую комнату. Пахло человеческими телами, дымом и изюмом из еды Маати. Эя нашла маленький стул, подтащила его к огню и села рядом со старым поэтом, ее избранным дядей, человеком, который уничтожил мир. Какое-то время они сидели молча.
— Так они и умерли, — сказала Эя. — Как в тех историях, которые ты рассказывал мне, когда я была маленькой. О цене, которую андат берет с людей, если пленение не получается. У одного высохла вся кровь. У другого живот вздулся, словно он забеременел, и, когда его вскрыли, там оказалось полно льда и водорослей. Все они. Я начала слушать истории. Когда это все началось? Четыре года назад?
Сначала она решила, что он не ответит. Он сунул два толстых пальца в рис и съел все, что они подняли в воздух. Потом сглотнул и громко причмокнул.
— Шесть, — сказал он.
— Шесть лет назад, — сказала она, — начали появляться — то тут, то там — женщины, умершие странным образом.
Он не ответил. Эя ждала пять медленных вздохов, и только потом продолжила:
— Ты рассказывал мне истории об андатах, когда я была маленькой. Я помню большинство из них, как мне кажется. Я знаю, что метод пленения работает только один раз. Для того, чтобы пленить того же андата второй раз, поэт должен изобрести совершенно новый способ описания своей мысли. Как-то раз ты рассказал мне, что поэты Старой Империи пленяли за жизнь трех-четырех андатов. Тогда я подумала, что ты завидовал им, но потом поняла, что тебе было плохо от бесполезной траты таланта.
Маати вздохнул и посмотрел в пол.
— И я помню, что ты пытался объяснить мне, почему только мужчина может быть поэтом, — продолжала она. — Хотя твои аргументы меня не убедили.
— Ты всегда была упрямой девочкой, — сказал Маати.
— Сейчас ты думаешь иначе, — сказала Эя. — Ты потерял все книги. Все грамматики, хроники и записи об андатах, приходивших раньше. Все поэты погибли, за исключением тебя и, возможно, Семая. И из всей истории Империи, Второй Империи, Хайема, ты знаешь только то, что женщина никогда не была поэтом. Так что, возможно, если женщины думают иначе, чем мужчины, они могут успешно пленять, хотя ты ничего не можешь извлечь из собственной памяти, чтобы помочь им.
— Кто рассказал тебя? Ота?
— Я знаю, что у отца есть письма от тебя, — сказала Эя. — Но я не знаю, что в них. Он мне не рассказал.
— Женская грамматика, — сказал Маати. — Мы создали женскую грамматику.
Эя взяла из его рук тарелку и со стуком поставила на пол. Снаружи резко завизжал ветер. Дым струился от огня и, утончаясь, поднимался в воздух. Маати посмотрел на нее, радость уже исчезла из его глаз.
— Наша лучшая надежда, — сказал он. — Единственный способ… исправить то, что было сделано.
— Но ты не можешь это сделать, Маати-кя, — мягко сказала Эя.
Маати вскочил на ноги. Стул, на котором он сидел, с грохотом упал на пол. Эя отшатнулась от его обвиняющего пальца.
— Не тебе говорить это мне, Эя, — сказал Маати, кусая словами. — Я знаю, он не одобряет. Я попросил его о помощи. Восемь лет назад я, рискуя жизнью, написал ему, прося императора этой хреновой империи о помощи. И что он мне ответил? Нет. Пускай мир будет миром, сказал он. Он не видит, что творится снаружи. Он не видит боль, несчастья и страдания. Так что не говори мне, что нам делать. Он и только он виноват в смерти каждой девушки, которую я потерял. Каждый раз мы пытаемся и каждый раз терпим поражение только потому, что таимся в складах и предместьях. Встречаемся в тайне, словно преступники…
— Маати-кя…
— Я могу это сделать, — продолжал старый поэт, на уголке его рта появилось пятно белой пены. — Я должен это сделать. Я должен исправить свою ошибку. Я должен восстановить то, что сломал. Я знаю, что меня ненавидят. Я знаю, во что превратился мир, из-за меня. Но эти девушки преданны, умны и готовы умереть, если потребуется. Желают умереть. Как могут твой великий и славный отец и ты говорить мне, что я неправ, пытаясь?
— Я не сказала, что ты не должен пытаться, — сказала Эя. — Я сказала, что ты не можешь это сделать. В одиночку.
Рот Маати какое-то время молча работал. Гнев покинул его, и кончик пальца прочертил дугу до решетки очага. На лице появилось смущение, плечи опустились, грудь опала. Он напомнил Эе марионетку, чьи веревочки запутались. Она встала и взяла его руку, как сделала с мертвой женщиной.
— Я пришла сюда не по поручению отца, — сказала Эя. — Я пришла сюда помочь.
— О, — сказал Маати. На его губах появилась неуверенная улыбка. — Ну… Я… это…
Он зло нахмурился и вытер глаза рукой. Эя шагнула вперед и обняла его. Его давно не мытая одежда ужасающе пахла, тело было мягким и дряблым, а кожа — похожей на бумагу. Когда он вернул ей объятие, она не променяла бы это мгновение ни на какое другое.
Глава 1
Шел уже пятый месяц добровольной ссылки императора. Как всегда, день был наполнен встречами, разговорами и оценками полотен художников. Ота вернулся рано, сославшись на головную боль, лишь бы избавиться от еще одного приема с тяжелой гальтской едой, слишком острой для его живота.
В саду под его окном ночные птицы пели незнакомые песни. От широких бледных цветов шел остро-сладкий запах. Комнаты его апартаментов были увешаны тяжелыми гальтскими гобеленами, вытканные солдаты убивали друг друга в битве, о которой Ота никогда не слышал.
Случайность, но сегодня ему исполнилось шестьдесят три. Он решил никому об этом не говорить; Верховный Совет организовал бы еще одно торжество, а он уже сыт по горло всеми этими торжествами. Его бы позвали восхищаться золотыми часами, инкрустированными драгоценными камнями, чье религиозное значение оставалась неясным, для него; в составе медленной процессии он бы прошел по узким улицам и высоким залам неуклюжих квадратных зданий, странно пахнущих благовониями; он бы разговаривал с двумя членами Верховного совета, без видимого эффекта. Как раз сейчас он бы опять сидел с ними, приводя те же аргументы и страдая от тех же возражений. Вместо этого он с удовольствием глядел, как тонкие облака проходят над месяцем.
Он привык чувствовать себя одиноким. Да, одним словом или жестом он мог бы призвать своих советников, поющих рабынь, ученых или священников. И в другую ночь так бы и сделал, в надежде, что в этот раз все будет иначе, что это общество может сделать что-нибудь большее, чем только напомнить ему, как мало утешения оно дает. Вместо этого он подошел к богато украшенному письменному столу и взял то утешение, которое мог:
Киян-кя…
Я сделал то, что обещал сделать. Я приехал к нашим старым врагам и признал свою вину. Признал, признал и признал, и, похоже, мне придется признавать ее еще не один раз. Через неделю будет голосовать полный совет. Я знаю, что должен выйти наружу и сделать больше, но, клянусь, я говорил в этом городе со всеми, минимум дважды, и сегодня ночью хочу побыть с тобой. Я тоскую по тебе.
Мне говорят, что все вдовцы чувствуют себя так, словно их разрубили пополам, и еще мне говорят, что это пройдет. Это не пройдет. Я подозреваю, что возраст изменяет природу времени. Четыре года — целая эпоха для молодого человека, но для меня это расстояние от одного вдоха до другого. Я хотел бы, чтобы ты была здесь и высказала бы свое мнение на это дело. Я хочу, чтобы ты была здесь. Я хочу тебя назад.