— Беги, Люцилла!
— Аминандр, скажи мне все, — ответила она, — зачем мне бежать и куда? что грозит мне и от кого?
— Ты — единственная плотина, мешающая литься кровавому потоку: ради тебя Меткая Рука удерживает эти волны… но Меткая Рука не может один, как Атлант, держать все небо… Меткая Рука не один; у сторукого Бриарея есть много метких рук; они тебя достанут.
— Корсары?
— Нет, враги корсаров.
— Кто же?
— Слуги моего господина.
— Гладиаторы?
— Любопытство — пагубная страсть. Не пытайся ничего разузнавать!..
— Когда же обрушатся бедствия на эти места?
— Рука Бриарея не может знать, когда гиганту вздумается идти войной против Олимпа. Я не ручаюсь за завтрашний день. Аминандр — гладиатор в Риме, но здесь он — воин.
— Враги корсаров — враги Катилины; Аминандр, мое сердце мужественно, а рука тверда…
— Знаю.
— Горе сосет мою грудь… да, я бегу. Возьми меня с собою; я буду сражаться подле тебя, как галльские и германские девушки сражаются подле своих братьев.
Гладиатор снова поднял голову; саркастическая улыбка исказила его прекрасное лицо.
— Свободной патрицианке нет места подле презренных рабов, — сказал он.
— Но ты сам зовешь меня.
— Не для того, чтобы сражаться.
— Куда же?
— В убежище от гибели. Если ты не убежишь сейчас со мною, не доверишься руке человека, который назвал себя твоим другом, то сеть гибели захлопнется и рука друга превратится в руку врага. Я убью тебя, Люцилла, потому что тогда не будет иного средства спасти тебя от того, что хуже смерти.
— Мое горе, Аминандр, давно уж сделало мою жизнь хуже смерти. Я люблю…
— Знаю. Свободная госпожа уж больше не поет о зефирах и лирах… свободная госпожа надела оковы любви и стала рабой человека, которого Аминандр презирает больше, чем слабую, ветреную женщину. Ха, ха, ха!
Его хохот резко раздался в ночной темноте, а глаза светились, как у тигра.
— Я убью его, — сказал он.
— Аминандр!.. ты сам любишь… любишь слабое, беззащитное существо, безропотно переносившее все муки в неволе, вспомни твою любовь!
— Аминандр счастлив, потому что разорвал оковы той, которую любит. Сын Аминандра не раб.
— И я хочу разорвать оковы любимого человека, Аминандр, мой друг, мой старший брат, мой единственный советник!.. не презирай Квинкция!.. не лишай меня существа, могшего согреть и растопить лед моего сердца!.. научи меня быть на тебя похожей!
— Похожей на разбойника горной банды?!
— Аминандр!.. что за слова ты сказал?!
— Язык мой — язык человека: он выдал тайну Бриарея; сила клятвы повелевает Меткой Руке заглушить на веки уши, слышавшие его тайну… но эти уши — уши его сестры.
— И Катуальда слышала.
— Катуальда — мое милое дитя, моя дочь, спасенная из пламени; она не выдаст тайн отца своего.
Галлиянка подошла, обняла шею силача и ласково положила голову на его плечо.
— Мой избавитель, просветитель, отец, — сказала она, — дочь имеет немые уста для тайн своего благодетеля, а отец имеет благосклонное внимание для просьб своей воспитанницы.
Силач поцеловал девушку в лоб и сказал:
— Говори.
— Люцилла достойна твоего покровительства.
— Если б я еще не убедился в этом, что могло бы заставить меня спасать ее?
— Спаси меня, великодушный гладиатор, — сказала Люцилла, — спаси от грозящей мне неизвестной беды!.. быть может, настанет время, когда и тебе понадобится моя помощь… плен, заключение, казнь… слово Люциллы много значит в Риме… дороже денег мое расположение.
Аминандр вздохнул.
— Сто рук было у Бриарея, — продолжала Люцилла, — но ни одна не достала Юпитера на Олимпе; и твой Бриарей может низринуться в Тартар.
— Пойдем, сестра, — сказал гладиатор.
Люцилла дала ему руку.
Они удалились за ручей и скоро скрылись из глаз оставшейся Катуальды.
Глава XLVII
Три простака
— Мой добрый, благородный друг, не выпить ли нам еще? — говорил Кай Фламиний Фламма, старый сенатор, Лентулу, сидя с ним в доме Афрания вечером.
— Отчего и не выпить? — ответил весельчак, протягивая кубок, — эй, наливай еще!
Слуга поднес амфору и нагнул, но она оказалась пустой.
— Давай еще! — повторил Лентул с недовольной гримасой.
Слуга пожал плечами, покосившись на своего господина, сидевшего поодаль с другими гостями.
Фламма пошел к хозяину.
Афраний сидел рядом со своей женой, Орестиллой, ревниво следя за ней. Около них сидели старый Дион со своей внучкой и Семпрония.
Молодой Афраний, Фламиний и Курий играли в двенадцать таблиц; около этих молодых людей, надоедая им неуместным вмешательством в игру, увивалась Ланасса.
Искательница знатного жениха нисколько не смутилась тем, что весь Рим говорил о сватовстве Фламиния к Люцилле; она полагала, что их брак, если он состоится, будет, без сомнения, гражданский, а не религиозный, значит, через год или два, по примеру прежних поступков, юноша бросит свою жену и опять будет холостяком, если же, против ожидания, Люцилле удастся закабалить своего супруга жреческими обрядами, то Ланассе и тут нечего горевать: Марк Афраний знатностью не ниже Фламиния, а умом, пожалуй, еще простоватее своего друга.
Звеня золотыми цепями и браслетами, сверкая алмазами, гречанка давала то тому, то другому игроку свои непрошеные советы, еще больше сбивая их с толку.
Фламиний был к ней гораздо благосклоннее прежнего.
Получив поцелуй и кольцо от восторженной Люциллы, он на несколько минут увлекся блаженством скорого обладания кумиром мечты своей, но, одумавшись, увидел снова бездну, в которую их обоих увлекала любовь, и решил, что Люцилле не быть его женой, несмотря на. всю их взаимную любовь. Если она погибнет с горя, то он не будет в этом виноват; его совесть чиста перед нею, потому что он не увлекал, а всегда остерегал ее.
Сумасбродный план увлечения Аврелии ему не удался, испорченный Лентулом. Они оба знали очень хорошо, что теперь Аврелия не пойдет в сети ни к какому Флакку, если не случится что-нибудь непредвиденное, если Аврелия для них не свалится, так сказать, с неба, как свалился верующим камень пессинунтской Матуты.
Получив письма Люциллы, Фламиний облил каждое своими слезами, но ни на одно не ответил; он стал подавать друзьям надежду, что возьмет за себя Ланассу, и предался кутежу с отчаянием человека, для которого все кончено.
Поощренная его любезностью, гречанка давала ему сумму за суммой. Они взаимно обманывали друг друга.
Подле Курия сидела Фульвия.
И платье, и цветы были на красавице так же нежны и шли к ней прелестно, как и на балу у Росции три года тому назад, но лицом она уже не походила на бабочку или незабудочку над мирной струей лесного ручья.
Она по-прежнему мило улыбалась; ее кроткие голубые глаза сияли, но в выражении их можно было подметить какую-то странную тень смущения, набегавшую на них подобно тому, как легкие облачка набегают на солнце.
Фульвия была одета в белое шелковое платье, украшенное, на зимний манер, лебяжьим пухом; вместо столлы, которую она, как девушка, не имела права носить, на ней была персидская кофта, перетянутая у талии золотым поясом и застегнутая золотыми пуговицами с крупными жемчужинами. На шее, в волосах, на руках, в серьгах, — везде был жемчуг разной величины, но весь подобранный зерно к зерну с величайшим вниманием к гармонии. Вместо цветов ее волосы были украшены белыми лентами, сшитыми наподобие нарциссов или крупного жасмина, что было в большой моде зимою за неимением живых цветов.
Вечер еще только начинался, а Фламма с Лентулом уже осушили порядочную амфору вина.
Зная очень хорошо, зачем приплелся старик, Афраний вздохнул, вспомнив, сколько эти два гостя выпьют у него в течение ночи. Оба были замечательные пьяницы.
— Я знаю в Риме самый гостеприимный дом, — сказал Фламма, — это дом почтенного Афрания; у него я пью бесподобное фалернское, какого даже в моих погребах нет.