Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Помнил, как бил полк. Прямой наводкой. По склонам. По немецким окопам на высотах, по пулемётным гнёздам, по противотанковым пушкам в капонирах, по домам на окраине деревни наверху. Бил и бил. Весь день.

Помнил Сомова.

Сомова ранило к вечеру. Осколком, в грудь, у самого канала, когда его батарея выкатывала орудие на прямую. Ковалёв узнал об этом по телефону. Пришёл сам. Сомов лежал на плащ-палатке у санитарной машины, бледный, с синими губами, и Мангасарова бинтовала его, и ругалась, и руки у неё были в крови по локоть.

Сомов увидел Ковалёва. Попытался сесть. Мангасарова прижала его обратно.

— Товарищ гвардии подполковник, — прошептал Сомов. — Книжка.

— Что?

— Книжка. В планшете. С оговоркой. — Он закашлялся. На губах выступила розовая пена. — Отдайте Рябинину. Пусть перепишет. Всем, кто новые. Кто пришёл весной. Они не знают.

— Отдам.

— Обещаете?

— Обещаю.

Сомов закрыл глаза.

Мангасарова посмотрела на Ковалёва. Коротко. Он понял этот взгляд. Шанс есть. Если довезут. Если быстро.

— Вези, — сказал он.

Санитарная машина ушла на восток, к переправе, прыгая по воронкам.

Ковалёв стоял и держал в руках планшет Сомова. Открыл. Достал серую книжку. Потрёпанную, с загнутыми уголками. Открыл на пункте четвёртом. На полях — мелким аккуратным почерком Сомова: «Применимо только при условии…»

Он закрыл книжку. Сунул в карман.

Меньше месяца. Сомову оставалось меньше месяца.

Если выживет — будет жить. Всю жизнь. Если нет — меньше месяца.

Он не знал, выживет ли Сомов. Про Сомова в книгах ничего не было.

Высоты взяли семнадцатого.

Не все. Не сразу. К вечеру семнадцатого наши были на гребне, в городке на вершине, в деревнях на склонах. Немцы отошли дальше — на следующий рубеж, к Берлину. Высоты остались позади.

Полк поднялся на гребень в сумерках.

Ковалёв стоял на краю городка, у разрушенной церкви, и смотрел вниз. На долину. На то место, где полк стоял два с половиной месяца. Откуда шёл в атаку. Через что прошёл.

Долина лежала внизу — серая, в дыму, в сумерках. Каналы — тёмные полосы воды. Дамбы. Дороги. И на всём этом, по всей долине, от реки до подножия высот, — чёрные пятна. Сгоревшие танки. У каналов, у мостов, на дорогах, в полях. Много. Он не стал считать.

И прожектора.

Он видел их. Некоторые ещё стояли — на своих позициях, вдоль бывшего переднего края, огромные круглые зеркала на колёсах, потухшие, мёртвые. Некоторые были разбиты — немецкие артиллеристы с высот ещё шестнадцатого утром поняли, что за свет бьёт им в лицо, и стали стрелять по нему. И попадали.

Он подумал про рыженькую девушку, которая махала ему с грузовика.

Мангасарова пришла к нему, когда стемнело. Он всё ещё стоял у церкви.

— Товарищ гвардии подполковник, — сказала она. — Сомова довезли. Живой. Хирург говорит — будет жить.

Он закрыл глаза.

— Хорошо, — сказал он.

— И ещё, — сказала она. Помолчала. — Я позавчера, вечером, у переправы, с прожектористками разговаривала. Пока ждали. Они там стояли, рядом с нашими. Весёлые такие. Одна рыжая, курносая. Из Вологды. Говорила, что после войны пойдёт учиться на портниху. Потому что любит шить.

Ковалёв молчал.

— Её вчера утром убило, — сказала Мангасарова. — У прожектора. Немцы по ним били. Я видела, как их везли.

Она постояла рядом. Потом сказала — тихо, не глядя на него:

— Зачем их туда? Прожектора эти. Они ж светили — и в них стреляли. Как в мишень.

— Не знаю, — сказал Ковалёв.

Мангасарова посмотрела на него. Долго. Потом кивнула — медленно, как кивают, когда понимают, что больше ничего не услышат.

И ушла.

Ковалёв стоял на гребне Зееловских высот, у разрушенной церкви, и смотрел вниз, на долину.

Он думал о том, что знал. Всё. Про дым, про свет, про пустые окопы, про каналы, про пробки у мостов, про танки на узких дорогах. Он знал это вчера вечером, в подвале штаба корпуса, когда полковник спросил: вопросы?

И не поднял руку.

Он думал: если бы поднял — ничего бы не изменилось. План был утверждён. Прожектора — замысел командующего. Он был подполковник в углу подвала. Его бы выслушали и сказали: по местам.

Он думал: это правда.

И думал: это не оправдание.

Он сказал своим — не смотреть на свет. Держаться ниже. Искать брод. И полк прошёл через долину с меньшими потерями, чем мог бы. Сомов жив. Малахов нашёл насыпь. Тюрин цел.

Но рыженькая девушка из Вологды, которая хотела стать портнихой, — умерла у прожектора. И сотни, тысячи других — в свету, у каналов, на дорогах. И ни одного из них он не мог спасти. Даже если бы поднял руку.

Даже если бы.

Он не поднял.

Он достал из кармана книжку Сомова. Подержал. Потом пошёл искать Рябинина.

Не сказал.

Глава 20

Восемнадцатого апреля он проснулся и понял, что считает.

Он не хотел. Он полгода запрещал себе это — с той ночи под Бобруйском, когда впервые подумал про дату и решил: не буду. Держался. Останавливал мысль, как останавливают машину на краю обрыва. Потом, в январе, над Лёнькой, мысль пришла сама — и он понял, что она будет приходить. И она приходила. Над каждым. Меньше четырёх месяцев. Меньше двух. Меньше месяца.

Но это были вспышки. Короткие. Над телом, над доской на сосне, над фамилией, которую называл Бурмистров. Потом он их гасил.

А восемнадцатого апреля он проснулся в полуразрушенном доме на гребне Зееловских высот, на полу, на шинели, в сером утреннем свете, и первое, что он подумал, ещё не открыв глаз, было:

Три недели.

Ровно три недели. Двадцать один день. Восемнадцатое апреля — девятое мая.

Он лежал и смотрел в потолок, на котором от сырости расползлось бурое пятно, похожее на карту какой-то страны, и считал. Не мог не считать. Двадцать один. Завтра будет двадцать. Послезавтра — девятнадцать. Каждое утро на один меньше.

Он встал. Оделся. Вышел.

Двадцать один.

Полк шёл на Берлин.

Дорога шла с высот на запад — через холмы, через сосновые леса, через городки из красного кирпича, через деревни с кирхами. Немцы отходили, огрызаясь. Каждый городок — бой. Каждая деревня — засада. Каждый перекрёсток — фаустник за углом, пулемёт в подвале, самоходка в сарае. Немцы дрались так, как дерутся те, кому некуда больше отступать. Отчаянно. Зло. Иногда — бессмысленно.

Полк шёл за танками и за пехотой. Прикрывал. Бил прямой наводкой. Как в Кюстрине, как на высотах.

А Ковалёв считал.

Он не мог остановиться. Мысль сидела в нём, как заноза. Каждый раз, когда он отдавал приказ — выкатить орудие на прямую, поддержать пехоту, прикрыть танки у перекрёстка, — он думал: а если сейчас? Если вот этот наводчик, вот этот заряжающий, вот этот командир орудия — сейчас? За двадцать дней до конца? За девятнадцать?

И он начал беречь.

Он сам не заметил, как это началось. Сначала — мелочи. Он стал дольше думать перед приказом. Проверял, нельзя ли обойтись без орудия, нельзя ли подождать, нельзя ли поручить соседям. Когда пехота просила поддержки прямой наводкой по дому — он спрашивал: а может, миномётами? Может, гаубицами с закрытой позиции? Может, обойдёте?

Иногда можно было. Иногда — нет.

Потом он стал выбирать, кого посылать.

Не лучших — тех, кто ближе. Не тех, кто справится, — тех, у кого было меньше потерь. Он ловил себя на том, что смотрит на карту и думает не «какая батарея выполнит задачу», а «какую батарею я могу потерять». И каждый раз выходило, что никакую. И каждый раз всё-таки посылал. Только позже, чем надо. Или меньше, чем надо.

И Тюрина — не посылал вообще.

После Кюстрина он обещал себе. Там, в блиндаже, когда Тюрин пришёл и сказал: меня не надо беречь, поставьте как всех. Он ответил «подумаю» и поставил. Как всех. На берегу Варты. Под огнём. И на высотах тоже — как всех. Тюрин не потерял никого.

А восемнадцатого, после того как проснулся со словом «три недели» в голове, Ковалёв снова отвёл тюринскую батарею во второй эшелон.

717
{"b":"980690","o":1}