— А доходит?
— Доходит, — сказал Ерёменко. — Не всё, как везде. Но доходит.
Он не уговаривал. Ковалёв простоял в клубе полчаса, наблюдая, и отметил, что замполит вообще ни разу никого не уговаривал: он объяснял, а дальше человек решал сам.
Внесли двести двадцать шесть человек из трёхсот с лишним.
Сорокалетние вносили больше молодых — почти все по половине месячного оклада, а некоторые полностью. Один из них, бывший счетовод, отдал всё и объяснил стоящим в очереди, что у него в Пугачёвском районе жена работает и на трудодни живёт, а деньги ей всё равно послать не с чем и не через кого.
Ключарёв отдал весь оклад целиком и тут же смутился, когда Сычёв, принимавший и записывавший, спросил, оставил ли он себе хоть что-нибудь.
— А зачем мне? — искренне сказал Ключарёв. — Кормят же.
— Матери в Томск, — сказал Сычёв, не поднимая головы. — По аттестату.
— У меня аттестат оформлен.
— Тогда пиши, — согласился старшина и записал.
Мангасарова внесла треть оклада, а потом, подумав, вернулась и добавила ещё, и, поймав взгляд Сычёва, сказала ему такое, отчего Сычёв на секунду поднял брови и вписал сумму молча.
Бурмистров внёс, не сказав ни слова и не задав ни одного вопроса.
Тюрин перед тем, как внести, долго считал на бумажке и объяснил Ковалёву, что у него теперь есть куда посылать — Валя из Энгельса, которая сестра, и у которой мать в эвакуации, — и что он посчитал, сколько надо туда и сколько сюда, и чтобы честно.
Всего собрали восемнадцать с лишним тысяч рублей.
Сычёв оформлял отправку два дня и оформил как оформляют накладную: с ведомостью, с подписями, с указанием, от какой части и куда, и с отдельным листом, в котором просил сообщить о получении.
— Зачем тебе сообщение?
— Для отчётности, товарищ майор, — сказал Сычёв. — И чтоб люди видели, что дошло. Я им обещал.
Ковалёв подписал сопроводительную и поставил печать.
Печать легла ровно: за два с половиной месяца рука привыкла.
Он смотрел, как старшина складывает бумаги, и думал о том, что это второй документ с печатью полка, ушедший в Гжатский район, и что оба они — про одно и то же, и что ни один из них не про войну.
Вечером Сычёв ушёл, а Ковалёв остался один и достал тетрадь.
И вот тут его догнало то, о чём он не думал два дня.
Сычёв предлагал перевести долг на другой счёт, потому что кредитора не найти. Ковалёв сказал ему, что так долги не работают, что платить надо тому, у кого взял, а всё остальное — подаяние, которое делают для себя.
Он сказал это твёрдо и был уверен, что прав.
А потом сел, открыл тетрадь и понял, что живёт по чужой схеме второй год.
Он взял не мешок брюквы. Он взял у человека всё: имя, фамилию, тело, руки, почерк, мать, девушку, — и взял это в июле сорок первого, в воронке, когда хозяин уже лежал в трёх шагах, с осколком под лопаткой.
Кредитора не было. Кредитор был мёртв, и его нельзя было найти ни по каким спискам.
И Ковалёв с тех пор платил. По другому счёту.
Он платил матери под Рязанью — тридцатью с лишним письмами про кормёжку и про сапоги. Он платил Зине — четырьмя пунктами про порыв, который сращивают вдвоём, и про две секунды, которые надо потратить, прежде чем побежать. Он платил Клюеву, Прошину, Дуднику, Мишке Курносову, Лапину — тем, что писал в тетрадь и рассылал по фронтам всё, за что они заплатили.
Он платил исправно, много и тому, кого удобнее было найти.
И, судя по всему, платил он всё это время именно себе — за то, чтобы стало легче.
Ковалёв сидел под лампой и честно, как двадцать месяцев подряд, пробовал разобрать эту мысль на части.
Разобралась она плохо.
С одной стороны, выходило, что старшина был прав, а он сам — нет: обязательство живое, кредитора нет, платить всё равно надо, иначе это просто грабёж с хорошей совестью.
С другой стороны, выходило, что и старшина, и он сам делают одно и то же — придумывают себе способ жить дальше рядом с тем, чего нельзя исправить.
Он подумал, что, наверное, это и есть единственное, что можно сделать с неоплатным: не отдать, не списать, а перевести на другой счёт и платить оттуда всю оставшуюся жизнь, зная, что это не то.
И строчку не закрывать.
Он записал в тетрадь короткое — про запрос, про ответ, про сумму и про то, что сообщение о получении Сычёв затребовал отдельным листом.
Потом, ниже, отдельно, записал ещё одно, для себя:
«Долг нельзя отдать не тому. Но не отдавать вовсе — тоже нельзя. Значит, платят по другому счёту и строчку не закрывают. Строчка — и есть всё, что от честности остаётся».
Он посмотрел на эту запись, подумал, что Сычёв сказал то же самое в двух словах и без карандаша, и подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Долг остался.
Глава 7
Званцев приехал двадцать шестого июня, в полдень, и приехал не один.
Ковалёв увидел в окно, как в ворота лагеря входит колонна: «виллис», за ним два «студебеккера», за ними — четыре тягача, и за каждым тягачом орудие под брезентом.
Он посмотрел на брезент и встал.
Стволы под ним лежали неправильно. Они выступали за станины дальше, чем полагалось выступать стволу ЗиС-3, — на добрую треть, и брезент на этой трети ложился узко и туго, как на жердь.
— Бурмистров, — сказал Ковалёв, не оборачиваясь. — Батареи с занятий не снимать. Сычёва ко мне. И оцепление к парку, немедленно.
Званцев вылез из «виллиса» сам, одной рукой, отказавшись от помощи водителя.
Он был в новой фуражке и в кителе с полковничьими погонами, и за четыре месяца, что Ковалёв его не видел, он стал ещё желтее и суше. Пустой рукав был по-прежнему заправлен за пояс.
— Живой, — сказал он вместо приветствия.
— Живой, товарищ полковник.
— Хромаешь?
— Перестал.
— Врёшь, — сказал Званцев. — К вечеру ноет. У меня рука, которой нет, и то ноет. — Он оглядел лагерь: плац, парк под маскировочными сетями, дальнее поле, где третья батарея в это самое время в двадцатый раз разворачивалась из походного в боевое. — Показывай полк. Только сначала принимай хозяйство.
Он мотнул подбородком на колонну.
— Что это, товарищ полковник?
— А ты не понял?
— Понял, — сказал Ковалёв.
— То-то, — сказал Званцев. — Тогда молчи и принимай.
Брезент сняли в парке, за оцеплением.
Орудие было длинное.
Это было первое, что видел всякий, и от этого потом уже нельзя было отделаться. Ствол ЗиС-2 вылезал вперёд так, что орудие переставало быть похоже на пушку и делалось похоже на инструмент — на что-то, чем прокалывают, а не бьют.
Пятьдесят семь миллиметров. Ствол в семьдесят три калибра. Лафет — тот же, от ЗиС-3, и от этого длина ствола лезла в глаза ещё сильнее.
Сычёв подошёл, обошёл орудие кругом, посмотрел вдоль ствола с казённой части, потом от дульного среза и сказал:
— Товарищ майор, оно ж у меня в укрытие не влезет.
— Влезет.
— Не влезет, — с удовольствием повторил старшина. — Мне окоп на треть длиннее рыть, маскировку длиннее, и ствол этот, извиняюсь, торчать будет из любой ямы, как оглобля. И пылить будет, я вам сразу говорю. У него дульной волной всю траву перед стволом сдует.
— Значит, поливать вдвое, — сказал Ковалёв.
— Это я и имею в виду, — согласился Сычёв и полез в тетрадь.
Формуляры Званцев привёз отдельно, в планшете, и отдал лично.
— Завод восемьдесят восемь. Выпуск — май. — Он положил на капот «виллиса» тонкую брошюру. — Вот инструкция, читай сам и командиров заставь. И вот тут особо: при невозможности эвакуации орудие уничтожать. Не бросать, не оставлять в исправном виде под маскировкой в надежде вернуться — уничтожать. Расписку с тебя возьмут.
Ковалёв прочитал пункт и вспомнил Вопец.
Он вспомнил, как в августе сорок первого Сычёв доставал из-за пазухи промасленную тряпицу с четырьмя толовыми шашками и спрашивал: в ствол или под казённик, — и как у него потом дрожала рука, когда он подписывал акт.