Ужас превращался в требование, и в этом виде его принимали к рассмотрению.
Он расписался круглым старательным почерком с наклоном влево, поставил дату и отдал Бурмистрову.
Бурмистров прочёл рапорт стоя, до конца, и дольше всего держал глаза на четвёртом пункте.
— Товарищ майор, — сказал он. — Четвёртый пункт вам не простят.
— Он верный.
— Он верный, — согласился начальник штаба. — И он говорит вслух то, что у них написано в штате и о чём не говорят вслух.
Он свернул листы.
— Отправлю, — сказал он.
В три сорок начало сереть.
Ковалёв вышел наружу. У орудия Тюрина сидели вокруг фонаря восемь человек и один — самый молодой из старых, четыре месяца в полку и три дня на войне, — показывал им, как берут снаряд двумя руками.
Ковалёв постоял, посмотрел и не стал подходить.
Он подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Полк расходный.
Глава 16
Десятого июля немец пошёл в пятом часу, ещё до света, без артиллерийской подготовки.
Ковалёв понял по этому две вещи сразу: что снарядов у него стало меньше и что он торопится.
Тех, кто торопится, отбивать труднее.
Сводная батарея Тюрина — три ЗиС-3, всё, что осталось от шестнадцати, — стояла в гнёздах у огородов, и в шесть двадцать потеряла первое орудие.
Его не разбили. Его засыпало.
Мина легла в трёх метрах, обрушила стенку, и орудие ушло в землю по щит вместе с двумя номерами, и их откапывали одиннадцать минут, и откопали живыми, а орудие откапывали ещё сорок, и, когда откопали, оказалось, что погнут ствол.
Шесть.
Второе потеряли в девять, на перекатке, точно так же, как позавчера потеряли Рябинина: расчёт вышел из гнезда, и по гнезду легла серия, и расчёт попал в неё серединой.
Ковалёв в это время был на НП и опять смотрел.
Пять.
Третье — последнюю трёхдюймовку полка — расстреляла в одиннадцать сорок тяжёлая самоходка с тысячи четырёхсот, тремя выстрелами, из-за перегиба, куда его нельзя было достать ничем.
Тюрин доложил об этом сам, по телефону, и голос у него был ровный.
— Товарищ майор. Орудий в батарее нет.
— Люди?
— Двадцать один человек.
— Собрать всех в щели у второго гнезда. Быть при мне. Лопаты взять.
Четыре.
Пятьдесят седьмые в этот день работали дважды.
Первый раз в семь сорок — два выстрела, две машины, обе средние, обе в упор, на ста восьмидесяти метрах, там же, у насыпи, где вчера закупорили проход.
Второй раз в двенадцать, и это было плохо.
Тяжёлая пошла не вдоль насыпи, а через, по переезду — единственному месту, где её можно было перевалить, — и Шестаков взял её в борт при развороте, с трёхсот десяти метров.
Три снаряда. Не пробил ни один.
Ковалёв потом, вечером, разбирал это с Шестаковым по следам на броне — они ходили к ней, она осталась стоять на переезде, — и разобрали: все три попали в борт рубки, в верхнюю его часть, где стоял дополнительный экран, и экран сделал своё дело.
Машину в конце концов остановила пехота Дзюбы, связками, и сожгла её, когда она встала поперёк путей и закрыла переезд собой.
— Расход пять, — доложил Шестаков. — Остаток два.
Сычёва ранило в двенадцать сорок.
Он был на передках, в шестистах метрах за огородами, и перегружал выстрелы с повозок в носилочные ящики, потому что подносчиков в полку к этому часу осталось столько, что старшина считал себя одним из них.
Ему было сорок девять лет, и он поднимал ящик так, как поднимают мешок с мукой: коротко, от колена, спиной прямо.
Артналёт по передкам был недлинный, минуты три, и из всей серии близко легли два снаряда.
Ковалёв в этот момент шёл туда же, к передкам, — шёл потому, что Тюрин с двадцатью одним безоружным человеком сидел в щелях, а Ковалёву надо было решить, куда их девать, и потому, что решать это надо было там, где повозки.
Он был в двухстах метрах и лёг, как все, и встал, как все, и дошёл за три минуты.
Первый раз за шестнадцать дней он дошёл вовремя.
Это ничего не изменило.
Сычёв лежал на боку возле опрокинутой повозки, и Мангасарова уже была рядом — она, как выяснилось, шла с ним же, от пункта к передкам, за бинтами, и оказалась в двадцати шагах.
Осколков было два. Один в бедро, наружу, с кровью, но кость цела. Второй — в живот, справа, ниже рёбер.
Ковалёв посмотрел на руки Мангасаровой и на то, что она делает, и всё понял по тому, что она не стала трогать второе.
— Дуся.
— В живот, товарищ майор, — сказала она, не оборачиваясь. — Проникающее. Мне тут нечего делать. Его в хирургический, и быстро. Час, лучше меньше.
— Машина?
— Полуторка на пункте. Я послала.
Сычёв был в сознании.
Он был в сознании всё время, и это было хуже всего.
— Товарищ майор.
— Молчите, Сычёв.
— Товарищ майор, я быстро.
Он говорил негромко и с паузами, и паузы делались длиннее, но говорил он совершенно связно, и Ковалёв через минуту понял, что происходит, и достал тетрадь и карандаш.
Старшина сдавал хозяйство.
— Панорама запасная одна. Вторая повозка, ящик под сеном, ящик зелёный, с надписью, надпись зачёркнута. Не отдавайте никому без вашей подписи.
— Записал.
— Жердей сорок одна штука. Толь весь вышел.
— Записал.
— У начбоепитания тринадцатой бригады за нами четыре ската к повозкам. Он отдаст. Капитан Некрасов, немолодой, рыжий, я ему табаку давал дважды и один раз шинель.
— Записал.
— Ведомость на ромбы у Кострюкова, шестьдесят четыре штуки, все под роспись, кроме троих, те убитые, я против них карандашом.
— Сычёв.
— Кухня вторая неисправная, котёл потёк по шву. Я договорился в МТС, там мастерская уцелела в подвале, там сварщик, зовут Афанасий Кузьмич, ему надо сала.
Ковалёв писал.
Он писал потому, что понимал: если сейчас сказать «не надо», человек останется без дела, а этот человек без дела не умеет.
— Семьдесят шесть миллиметров в ровиках — шестьсот тридцать выстрелов. — Сычёв замолчал дольше, чем раньше. — Товарищ майор, а орудий-то под них сколько осталось?
— Ни одного, — сказал Ковалёв.
Старшина полежал молча.
— Вот, — сказал он. — Я же говорил: надо было брать не два комплекта, а полтора и скатов взять.
— Говорили.
— Я вам всегда говорил.
— Всегда, — сказал Ковалёв.
Сычёв попросил пить в двенадцать пятьдесят пять.
— Нельзя, Пётр Игнатьевич, — сказала Мангасарова.
— Дуся, ты чего.
— В живот нельзя, — сказала она. — Ни капли. Губы смочу.
Сычёв помолчал и больше не просил.
Он знал правила. Он всю жизнь знал правила лучше всех вокруг и первый раз за всю войну оказался с той стороны правила, и понял это, и принял, и это Ковалёв потом вспоминал чаще, чем всё остальное в том дне.
Полуторка пришла в тринадцать ноль пять.
Его перекладывали вчетвером, и он не кричал, а один раз сказал «ох ты» — так, как говорят, когда роняют что-то на ногу.
Ковалёв шёл рядом до борта.
— Сычёв.
— Я.
— Приказ ноль пятьсот двадцать восемь. Пункт восьмой.
Старшина поднял глаза.
— Раненых после излечения возвращать в свою часть, — сказал Ковалёв. — Я на вас напишу отношение. Вернётесь ко мне.
Сычёв смотрел на него снизу, с носилок, и в этом взгляде было что-то, чего Ковалёв за два года у него не видел ни разу, — и, кажется, старшина сам это знал и постарался убрать.
— Точно так, товарищ майор, — сказал он. — Вы там без меня ничего не подписывайте не глядя.
Полуторка ушла.
Ковалёв постоял, потом повернулся и пошёл обратно, и по дороге вспомнил, что не спросил, где у Сычёва тетрадь.
Он вспомнил об этом и остановился на секунду, и пошёл дальше, потому что в эту минуту от Тюрина прибежал связной: по огородам опять пошли.
Атаку отбивали до семнадцати, и отбивали её в основном соседи, и полк в этом бою участвовал четырьмя пятьдесят седьмыми, из которых стреляло ноль.