Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Гапонов был уже там. Раньше Ковалёва. Он лежал на льду плашмя, у края полыньи, и держал верёвку — ту, что шла от орудия, — обеими руками, упираясь ногами в торос.

— Тяни! — кричал он. — Тяни, мать вашу! Не пускай! Не пускай!

Люди бежали к нему со всех сторон по льду. Хватались за верёвки. Ложились. Тянули.

Ковалёв схватился за верёвку тоже. Лёг на лёд рядом с Гапоновым. Нога взорвалась болью. Он не обратил внимания.

Он думал про Днепр.

Про ту осень, сорок третьего года. Про орудие, которое ушло под воду с расчётом. Про то, что потом не могли списать, потому что не было ни акта, ни свидетелей, и панорама числилась на балансе. Он помнил, как стоял тогда на берегу и смотрел на воду, и вода была гладкая, будто ничего не было.

Второй раз он этого не допустит.

— Тяни! — кричал Гапонов. — Раз-два — взяли!

Орудие дёрнулось. Поползло вверх. Колёса вылезли из воды — медленно, со скрежетом, с потоками воды, стекающей с ободов. Расчёт, мокрый, в ледяной корке, выползал из полыньи следом, цепляясь за станины.

Ещё рывок. Ещё.

Орудие вылезло на лёд. Целиком.

Люди лежали вокруг него на льду, тяжело дыша. Кто-то смеялся. Кто-то ругался. Кто-то плакал — от холода, наверное.

Гапонов встал. Отряхнулся. Подошёл к орудию. Похлопал его по щиту, как хлопают по шее коня, который вытащил телегу из грязи.

— Вот, — сказал он. — Не утопили.

Ковалёв лежал на льду. Нога болела так, что он не мог встать. Мангасарова уже была рядом — неизвестно откуда, как всегда, — и стаскивала с него сапог, и ругалась, и растирала ногу чем-то жгучим из фляжки.

— Вам-то зачем было лезть, товарищ гвардии подполковник, — говорила она сквозь зубы. — У вас же нога. У вас же нога, понимаете? Командир полка смотрит на карту. Сами же говорили.

— Говорил, — сказал Ковалёв.

— А сами на лёд.

— Сам на лёд.

Мангасарова растирала ногу. Потом натянула сапог обратно. Потом посмотрела на него снизу вверх, с тем выражением, с каким смотрела на всех пострадавших на футболе.

— Ну вот что вы за люди, — сказала она.

Расчёт провалившегося орудия отогревали всю ночь, у костров, в блиндаже на плацдарме, спиртом снаружи и изнутри. Никто не умер. Никто даже не заболел серьёзно. Мангасарова ходила между ними и ругалась, и они смеялись, стуча зубами.

Орудие утром осмотрели. Затвор, прицел, откатник — всё в порядке. Панорама цела. Только краска кое-где облезла.

Бурмистров, осмотрев, сказал сухо:

— Акт составлять не будем.

И впервые за полтора года Ковалёв увидел, как начштаба улыбнулся по-настоящему. Широко. Во весь рот.

Плацдарм был маленький и мокрый.

Низина. Болото под снегом, который таял. Дамбы, каналы, мелиоративные рвы, заполненные водой. Деревни — две или три, полуразрушенные. Окопы — в воде, потому что грунтовая вода стояла на глубине штыка лопаты. Блиндажи — не вырыть, приходилось строить, из брёвен, из кирпича разобранных домов, из земли, насыпанной сверху.

А над плацдармом — высоты. Они были видны отовсюду. И с них было видно всё.

Немцы били с высот днём и ночью. Контратаковали — пехотой, танками, самоходками. Полк отбивал. Как на Висле. Как в Магнушеве. Только здесь было теснее, мокрее, ближе.

Ковалёв стоял на наблюдательном пункте — на чердаке полуразрушенного кирпичного дома на краю деревни — и смотрел на запад. На высоты. На деревни на склонах. На дорогу, уходящую вверх, через перевал, в сторону Берлина.

Семьдесят с небольшим километров.

Он знал, что полк будет стоять здесь долго. До середины апреля. Два с половиной месяца. На этом мокром пятачке, под огнём с высот. А потом — прожектора. И высоты. И Берлин.

Он знал, что не все дойдут.

Он не знал, кто.

Он стоял на чердаке и смотрел на запад, и вдруг понял, что впервые за всю войну ему не хочется знать больше. Не хочется знать, кто. Не хочется знать, когда. Хочется, чтобы знание кончилось здесь, на этом чердаке. Чтобы он был как все. Чтобы он просто стоял и смотрел на высоты и не знал, что будет.

Но он знал.

Внизу, у дома, Тюрин расставлял свою батарею. Ковалёв видел его с чердака: капитан ходил между орудиями, показывал рукой, объяснял что-то расчётам. Батарея стояла во втором эшелоне. В глубине плацдарма. Там, куда он её поставил.

Тюрин остановился, поднял голову и посмотрел на чердак. Прямо на Ковалёва. Как будто знал, что он там.

Постоял. Потом отвернулся и пошёл дальше.

Ковалёв смотрел ему вслед.

Потом снова на запад. На высоты.

Семьдесят с небольшим километров. Два с половиной месяца.

Дошли.

Глава 17

Взяли

Крепость горела уже неделю, когда полку приказали её брать.

Её было видно с плацдарма — на севере, там, где в Одер впадала Варта. Кюстрин. Старый город на острове между двумя реками, с бастионами, с валами, с рвами, заполненными водой. Новый город — на восточном берегу, за Вартой, с кирпичными улицами, с вокзалом, с фабричными трубами. Мосты. Дамбы. Шоссе на Берлин, которое проходило прямо через него.

Немцы объявили его крепостью. Это значило: держать до последнего. Не отступать. Не сдаваться. Ковалёв знал, что так и будет.

Он знал и то, что Кюстрин возьмут. В конце марта. И что гарнизон попробует прорваться ночью, и что прорвутся немногие. Он знал это из книг. Знал сухо, датами, одной строкой в оперативной сводке.

А приказ был такой: полку выделить батареи для стрельбы прямой наводкой. По огневым точкам. По окнам. По амбразурам. По баррикадам. Поддерживать штурмовые группы пехоты в уличных боях.

— Опять, — сказал Бурмистров, прочитав приказ. — Как под Орлом. По дзотам.

Ковалёв помнил. Прошлое лето, «Кутузов», когда его полк погнали прямой наводкой по немецким дзотам, и расчёты выбивали пулемётами, и он ругался с общевойсковым начальством: полк создан ловить танки, а не таранить пехотную оборону. И проиграл спор.

Теперь он спорить не стал.

— Танков у них почти нет, — сказал он. — Кончились. А дома есть. Кто-то должен стрелять по домам.

— Это не для нас.

— Теперь — для нас, — сказал Ковалёв. — Война такая стала.

Бурмистров посмотрел на него и ничего не ответил.

Новый город брали три недели.

Ковалёв потом не мог вспомнить эти три недели по дням. Они слились в одно — в серое, мокрое, грохочущее, пахнущее кирпичной пылью и горелой краской. Улица за улицей. Дом за домом. Иногда — комната за комнатой.

Выглядело это так. Штурмовая группа — десяток пехотинцев, сапёры, огнемётчик — подходила к дому. Из окон дома стреляли. Пулемёт, автоматы, иногда — фаустпатрон. Штурмовая группа ложилась. Тогда из-за угла выкатывали орудие.

Его выкатывали на руках. Расчёт — шесть человек, а то и больше — толкал пушку по улице, прячась за щитом, за стенами, за грудами кирпича. Выкатывал на прямую — метров на сто, на пятьдесят, иногда на двадцать. Наводчик ловил в панораму окно, из которого бил пулемёт. Выстрел. Окно превращалось в дыру, из которой шёл дым. Следующее окно. Выстрел. Следующее.

Потом пехота шла в дом.

Потом орудие откатывали обратно. К следующему дому.

И так — весь день. И весь следующий. И следующий.

Это было не то, чему он учил. Не фланги, не кинжальный огонь, не крест-накрест. Это была прямая наводка в упор, по домам, в городе, где каждое окно могло выстрелить, и каждый подвал, и каждый чердак. Где фаустник мог выскочить из-за угла в десяти метрах и выстрелить, и снаряд с кумулятивной головкой пробивал щит орудия насквозь, и расчёта не было.

Первое орудие полк потерял так на третий день.

Ковалёв видел это с наблюдательного пункта — с третьего этажа полуразрушенного дома на углу, откуда улица просматривалась на квартал вперёд. Орудие с четвёртой батареи выкатили на перекрёсток, чтобы ударить по угловому дому, где засели пулемётчики. Выкатили правильно, быстро, прикрываясь щитом. Наводчик прильнул к панораме.

Из подвала дома напротив — не того, по которому целились, а соседнего — вылетела короткая огненная струя. Ударила в щит.

711
{"b":"980690","o":1}