Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Реки для того и есть, — сказал он. — На реках всегда останавливаются.

Бурмистров ничего не ответил. Но Ковалёв почувствовал, что начштаба в этот раз ответом не удовлетворён. И что он запомнил.

Они пошли утром, в седьмом часу, после артналёта.

Артналёт был короткий, злой, прицельный — по сосняку, по опушке, по первой линии. Ложные позиции взлетели на воздух вместе с макетами. Ковалёв видел это с наблюдательного пункта и думал: хорошо. Пусть бьют туда. Пусть думают, что выбили.

Потом стало тихо. Минуту. Две.

Потом из леса на той стороне поля вышли танки.

Он смотрел на них в бинокль. Широкие, приземистые, с длинными стволами, с наклонной лобовой бронёй, с бортовыми экранами. «Пантеры». За ними — четвёрки, поменьше, угловатые. За четвёрками — бронетранспортёры с пехотой. Они выходили из леса и разворачивались на поле веером, не колонной. Знали. Знали, что здесь стоят.

Он не стал их считать.

— Не стрелять, — сказал он телефонисту. — Всем. Не стрелять, пока не скажу.

Телефонист передал.

Танки шли по полю. Медленно, осторожно, с остановками. Останавливались, стреляли по опушке — туда, где раньше были ложные позиции, и где теперь ничего не было, — и шли дальше. Пехота на бронетранспортёрах сидела, не спешиваясь.

Шестьсот метров до опушки. Пятьсот. Четыреста.

Ковалёв смотрел на них и чувствовал, как в груди у него всё сжалось в один тугой узел. Это был момент, которого он всегда боялся больше всего. Момент, когда танки идут на тебя, и ты знаешь, что в лоб их не взять, и что надо ждать, и что каждая секунда ожидания — это метры, которые они проходят, и что если ты ошибся с расстановкой, то через минуту они будут на твоих орудиях. И ничего уже не поправишь.

Кто-то на первой линии не выдержал.

Одно орудие на опушке, слева, ударило. Снаряд ушёл в головную «пантеру», в лоб, в наклонную броню, — и Ковалёв в бинокль увидел, как сверкнула искра рикошета, и как снаряд, отскочив, ушёл в небо. «Пантера» даже не остановилась. Повела стволом. Выстрелила.

Орудие на опушке замолчало.

— Не стрелять! — крикнул Ковалёв в трубку. — Всем не стрелять!

Триста метров.

«Пантеры» дошли до сосняка. Первая линия, та, что осталась, молчала. Танки остановились у опушки, повели стволами, выискивая цели. Не нашли. Двинулись дальше — вдоль опушки, к деревне, к дороге, туда, где был выход на плацдарм.

И подставили борт.

— Малахову, — сказал Ковалёв. — Огонь.

Малахов ударил из-за костёльной ограды.

Ковалёв видел это: деревня, каменная ограда, за оградой — вспышки, одна, другая, третья. И на поле, в трёхстах метрах, головная «пантера» дёрнулась, будто её ударили палкой по рёбрам, и встала. Из-под моторного люка пошёл дым. Потом огонь. Вторая «пантера», шедшая следом, начала разворачиваться лбом к деревне, — и получила в борт с другой стороны, от Тюрина, из оврага. Встала тоже.

— Всем, — сказал Ковалёв. — Огонь по бортам.

Полк ударил.

Он потом вспоминал этот бой не как Бобруйск — не кусками, не осколками. Этот бой он помнил весь. От начала до конца. Потому что это был его бой. Тот, для которого полк был создан. Тот, которому он учил в Татищеве и под Понырями, и который написал в серой книжке, и который исправил, и который теперь, наконец, шёл так, как должен был идти.

Танки выходили на поле — и попадали под перекрёстный огонь. Разворачивались лбом к одной батарее — и получали в борт от другой. Пятились к лесу — и подставляли корму. Горели. Вставали. Взрывались. Экипажи выскакивали из люков и бежали к лесу, и по ним били пулемёты пехоты. Бронетранспортёры с десантом, оставшись без танков, метались по полю, как овцы без пастуха, и их жгли осколочными.

Немцы отступили к лесу через час. Оставили на поле всё, что оставили.

Ковалёв не считал.

Он спросил только одно — у Бурмистрова, когда стало тихо:

— Наши?

Бурмистров ответил. Орудие на опушке, то, что выстрелило первым, — расчёт погиб весь. Молодой наводчик, которому было восемнадцать и который не выдержал. Ещё одно орудие у Тюрина — прямое попадание. Ещё — раненые.

Ковалёв кивнул. Он не стал ругать того, кто выстрелил. Некого было ругать.

Они пришли снова в полдень.

Потом ещё раз — вечером.

Потом на следующий день. И на следующий. И ещё.

Ковалёв потерял счёт дням. Не нарочно — просто они слились. Утро — артналёт, потом танки, потом бой, потом тишина. Вечер — ещё раз. Ночь — моторы в лесу, ракеты, изредка миномёты. И опять утро.

Полк держал.

На третий день рядом с ними встали поляки. Танкисты — польская бригада, на наших тридцатьчетвёрках, с белыми орлами на башнях. Они пришли ночью, развернулись в лесу за деревней и утром контратаковали немцев прямо через поле, по горящим «пантерам». Ковалёв смотрел, как идут тридцатьчетвёрки с орлами, и как немцы бьют по ним, и как они горят, и как идут дальше. Поляки дрались так, будто это была их последняя война. Может быть, так оно и было.

Вечером того дня к Ковалёву на наблюдательный пункт пришёл польский капитан — молодой, чёрный от копоти, в нашем комбинезоне и в польской конфедератке с орлом. Говорил по-русски — с акцентом, но чисто.

— Спасибо, пан майор, — сказал он. — Ваши пушки. Мы видели, как они стреляют. Мы бы без них не прошли.

— А мы бы без вас не удержали, — сказал Ковалёв.

Капитан засмеялся. Смех у него был хриплый, короткий.

— Значит, квиты, — сказал он.

Он протянул руку. Ковалёв пожал. Рука у поляка была горячая, в ожогах.

Потом капитан ушёл, и Ковалёв больше его не видел. Он не знал, жив ли тот к концу недели.

На пятый день немцы перестали приходить.

Утром был артналёт — короткий, вялый, как будто для порядка. Потом танки не пошли. Моторы в лесу гудели, но не приближались. К полудню затихли и они.

Ковалёв ждал до вечера. Потом до ночи. Потом до утра.

Утром разведка доложила: немцы отошли. Не далеко — на километр, на два, на следующий рубеж. Закопались. Встали в оборону.

Плацдарм остался.

Он стоял на наблюдательном пункте, на краю сосняка, и смотрел на поле. Поле было чёрное. Выжженное, перерытое воронками, с чёрными остовами танков, стоявшими там, где их застало. Сжатая рожь сгорела вся. От снопов остались чёрные кучки пепла, правильными рядами, как могилы на солдатском кладбище.

Рядом встал Бурмистров.

— Держали, — сказал начштаба.

— Держали.

— Пять дней.

— Пять.

Бурмистров помолчал. Потом сказал:

— Я под Сталинградом пять дней не держал. Нас выбили за сутки. Весь полк. Я один из штаба остался. — Он помолчал ещё. — Я всё думал потом: можно было держать или нельзя. Если бы по-другому стояли. Если бы по-другому стреляли.

Ковалёв ничего не сказал. Он знал эту историю. Бурмистров рассказывал её один раз, в Татищеве, в первую неделю, коротко, сухо, как докладывают о потерях. Больше не рассказывал.

— Теперь знаю, — сказал Бурмистров. — Можно было.

Он повернулся и ушёл к батареям. Ковалёв смотрел ему вслед и думал, что начштаба носил это в себе два года. Выбитый за сутки полк. И только сейчас, здесь, на польском песке, среди горелых «пантер», положил.

Он повернулся к полю.

Там, за полем, за лесом, в нескольких километрах, закапывались немцы. Они будут стоять здесь до зимы. До января. Он знал. И полк будет стоять здесь тоже. Напротив. На этом песке. Держать.

А в январе — отсюда. На запад. На Берлин.

Он посмотрел на лейтенанта с третьей батареи — того, с серой книжкой, — который шёл по опушке с расчётом, осматривая своё орудие. Лейтенант был жив. Орудие цело. Серая книжка, должно быть, так и лежала в планшете, глубоко, куда её убрали.

Ковалёв подумал, что это, наверное, первый раз за два года, когда его правило, написанное в чужих руках, никого не убило. Потому что он стоял рядом и успел сказать.

Он не знал, сколько раз ещё успеет.

Держали.

Глава 10

Первым его заметил часовой.

697
{"b":"980690","o":1}